A Portrait

Немного скрипит на зубах. Это кто-то протёр пыль с моего лица, чуть сдвинул меня в сторону и тихо вышел из комнаты. Мне нельзя пошевелиться, потому что тогда все сразу поймут. А я стою в рамочке на полке и делаю вид. Но, кажется, они, всё-таки, о чём-то догадываются. Из-за неплотно прикрытой двери до меня доносится шёпот. Куда бы получше пристроить, когда придёт время. Конечно, всё зависит от таланта и, главное, от усердия, которого, разумеется, нет. Всё впустую – и такие способности. Вместо занятий одни гулянки на уме. И слушать ничего не хочет, всё “как об стенку горох”. Может, и не надо ничего говорить, а то окажетесь чужими людьми. Сейчас тажёлое время, лучше пусть побудет у меня. При этих словах дверь открывается, и меня, еле успевшего вернуться в свой парадно-портретный вид с честно раскрытыми и смотрящими прямо вперёд глазами, аккуратно снимают с места, и, обернув в газету, кладут в сумку. Откуда мне знать, смогу ли я когда-нибудь вернуться на свою полку с её сильным запахом мебельного лака, которым недавно кто-то покрыл сервант, зализывая нанесённые раны. И как доживёт свой век прабабушкин письменный стол напротив, в котором пятилетний инженер продырявил большую дырку, пытаясь вделать замок в ящик, чтобы можно было собрать в нём самые необходимые для побега вещи? Огромный, на цать лет старше, платяной шкаф, бесстыдно занимающий полкомнаты, молчит по-мужски, скепя створки. Я единственный, кто видел, как он горел в страшных пожарищах, с которым боролись подогретой минеральной водой и градусником. Языки пламени рисовали на его полированной поверхности оголтелые женские торсы, покорно извивавшиеся под моими взглядами. Зато, на противную кровать, каждую ночь мешавшую мне заснуть своим запрещённым скрипом взрослеющего мужчины, я бросил полный самодовольства взгляд победителя – прощай, рухлядь!

На новом месте меня поставили не просто так – вниз положили специальный ластик с прорезью, чтобы я не поцарапал полку. Здесь гораздо спокойнее – никто не протирает меня каждый день, потому что пыли и так почти нет, ведь я стою за стеклом. Рядом недобившие друг друга фарфоровые волк и красная шапочка, а в углу, на тарельчатом иконостасе, та самая, золотистоволосая. Меня, двухлетнего, оставили с ней в палате больницы, где мне предстояло провести без неё месяц – она уже выписалась и должна была уйдти через пять минут. Все куклы, которых впоследстии удавалось тайком от старших затащить в постель, безоговорочно отзывались на её имя. Но, как ни крути, просвечивающий профиль тарелки оставался недосягаемым из пределов моей рамки на ластике. Как бы в утешение, рядом пухла, переливаясь хрустальными гранями, конфетная корзинка. Диета – это не значит, что ничего нельзя; если иногда по чуть-чуть, то можно. Эти слова повторялись примерно раз в день, и через год долговязый мальчишка стал походить на любимую корзиночку. По утрам толстый портретик обнаруживал сходство с родственниками по женской линии, скашивая томный взгляд на дверцу буфета. Сухие запахи шоколадных и ванильных вафель, перемешиваясь с тяжёлыми ароматами варенья и повидла, пробивались сквозь тонкий налёт корицы и кардамона, заставляя как можно быстрее, почти не разжёвывая, проглотить завтрак, чтобы получить приз, извлекаемый из заветной дверцы буфета. Нервировал, однако, запах. К нему никак нельзя было привыкнуть. Плотные шторы цепко удерживали неподвижный воздух, который кто-то постоянно портил. Портрет в рамке не имеет ни права, ни возможности зажать нос, и поэтому однажды в руке оказались ножницы, и лёгкая тюль была рассечена для обеспечения ветру его права на свободу. После этого случая, на мой ластик была поставлена тиснёная картинка, вырезанная из коробки шоколадных конфет.

Моё новое пристанище было заставлено ссохшимися книгами, в которых слово “чёрт” писалось через “о”. Все эти тысячи и миллионы букв не обращают на мою рамку никакого внимания. Неужели кто-то осмелится переставить нас по-своему? Сложить, составить, срифмовать что-то своё? Абсурд! Всё стоящее уже сделано Томасомами-Скоттами и Вальтер-Маннами. Открыть ящик стола и тихонько вытянуть оттуда чистый лист бумаги – дурная, непростительная самонадеянность. И, как всегда, вокруг вездесущие сторожа-мухи. Их нельзя просто так прибить – останется пятно на обоях. Придётся объяснять, зачем полез. И тут же подвернётся страница, на которой, действительно, уже всё сказано:

Никого со мною нет.
На стене висит портрет.
По слепым глазам старухи
Ходят мухи, мухи, мухи.
Хорошо ли, – говорю, –
Под стеклом твоем в раю?
По щеке сползает муха,
Отвечает мне старуха:
– А тебе в твоем дому
Хорошо ли одному?

Возьму портрет в рамке, осторожно сотру засиженные мухами пятна, стараясь удержать в руках тяжёлую рамку так, чтобы не оставлять жирных следов на чёрном глянце снимка, неторопливо прикрою за собой старчески скрипящую дверь. Мир за ней снова покажется огромным.

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *

nine − six =