Мельчайшие подробности долго не могли договориться и бузили разношёрстной гурьбой, переминаясь с ноги на ногу у входа в паб. Те, что повыше ростом, удивлённо поглядывали на коротышек, тщетно пытающихся, вытянув шеи и приподнявшись на цыпочках, различить очертания счастливчиков внутри, по ту сторону дымчатого стекла. Мы любили сюда наведываться по пятницам, это точно. Хорошо помню оливки в лужице пива, оплывшие свечи и спёртый дух бобов с гороховым пюре, но вот какого он был роста? Должно быть, повыше Пушкина, тот уж слишком для меня низенький. Кто из этой растрёпанной компании и почему подкинул мне сейчас такую идиотскую идею? Неужели заросший кустами бакенбард афроамериканец? Надеюсь, что совсем не похож; лучше бы вот этот – упругозадый мулат с поволокой в маслянистых глазах. Или, на худой конец, заикающийся немчура, изъеденный рытвинами прыщей переходного возраста. Не суть, скорее всего, он выглядел приемлимо для того, чтобы показать его родителям, не менее сносно, чтобы познакомить с замужними подругами и, наверняка, более чем удовлетворительно, чтобы меня тянуло подсматривать в щёлку приоткрытой двери ванной. Следующий бокал (вздох, шаг) и следующая загадка – голос. Обволакивающий, срывающийся, уверенный, хриплый? Говорил ли он что-нибудь? А если да, то на каком языке? Что угодно, только плиз не славянский, великий и могучий, на котором мне в ухо было нашёптано миллион с лишним милых пакостей. Надо бы пойти к лору, пусть проверит, не осталось ли чего, а то кажется, что слышу не очень. Вот сейчас, что за шум? А‑а, это горстка тех самых сбивчивых воспоминаний, жавшихся друг к дружке у порога, распахнула дверь и завалилась внутрь с радостным лаем. Ну конечно же, Иодель – предзакатного цвета ретривер, по утрам, вместо будильника, лизавший мне пятки, разметающий своим радостным хвостом мои аккуратно сложенные шмотки, повелительно придавливающий колени своей тёплой башкой с понимающе-моргающими глазами, подпрыгивающий мне до носа, только я просовывала его, приотворив калитку на даче, где он жил со своим хозяином. А того звали… теперь уже и не вспомнишь.
Перелистнув ещё пару невнятных страниц, книжица была безнадёжно захлопнута, да и пора. Казалось, встречные её избегали, словно стараясь не задеть, не приведи господи столкнуться, зацепить плечом или наступить на ногу, не схлестнуться обнажёнными взглядами, не кашлянуть случайно в её сторону. Взрослые прошмыгивали мимо на порядочной дистанции, и только неуклюжий карапуз, сам того не зная, отважился запутаться у неё под ногами на своём трёхколёсном чуде. «Простите, бога ради», – и смутившаяся до покраснения мамашка резво оттащила преступника. Даже вечер не осмеливался подойти, жмурясь от приставучего солнца на выгоревшей широкой скамейке в дальнем углу сквера. Отсчитав цать шагов и порядка сотни пульсирующих ударов в висках, на краю лавочки примостилась её сумка – живущий своей напыщенной жизнью телефон (средоточие страшных тайн, собрание угрожающих секретов, коллекция смертных загадок и грешных желаний), смятый обрывок афиши, растерзанная колода карт, пара платков, немного денег, помада и запечатанный флакон духов. Синтезируя в воображении их предвкушаемо-сказочный аромат из прочитанных отзывов счастливых обладательниц новомодного чуда, её альтер-эго вдруг заупрямилось и наотрез отказалось разворачивать шелестящую обёртку. По крайней мере, пока не представится случай, от которого никуда – к примеру, день рождения великого поэта, в томик которого следует втиснуть надушенную открытку, или томительное путешествие в несвежем, дребезжащем недельной усталостью вагоне поезда, от духоты которого впору обернуться коконом из пятикратно распылённого эликсира.
– Знакомый запах, – неожиданно мотнув головой, свистнул ветер, даже не глянув в её сторону. – Сейчас таких не производят. Откуда взяли?
Тут же рядом с сумочкой неизвестно откуда выросла непочатая бутылка сухого мартини и два бокала. – Позволите?
Когда в последнюю, словно с изящным умыслом оброненную, каплю засунул свой нос воровато оглядывающийся воробей, оба, немного пошатываясь, встали и медленно растаяли в мареве неловко уходящего дня.
Её утренние сборы были, как всегда, споры и стремительны (не опоздать бы): деньги, карты, телефон, ключи, платки, помада. А заветные духи? Так вот ведь зачем клеился…
«Какая же несусветная чушь – современные короткометражки», и, свернув от «Одеона» по рю Дантон, длина которой ровнёхонько позволяла выбросить только что увиденное из головы, а заодно и выкурить трепетно и отчего-то неровно дрожащую в потных пальцах сигарету, он опустился на досадливо скрипнувшую скамейку у набережной. Над невозмутимой и вальяжно раскинувшейся как будто скромными, но на поверку широкими берегами Сеной текла игриво журчащая французская речь, бойко перекатывая грассирующие R обоих полов и переплетаясь волнами взъерошенных локон шестнадцатилетних, никому пока ещё не поведанных, желаний с пубертатно-растерянным ветром, любознательно заглядывающим то в одну, то в другую подворотню, где в одном из слепых закоулков притулилось страшно уставшее от дневной сутолоки и бестолковой, не на шутку натёршей ноги, беготни время в поношенном платьишке, знававшем и лучшие времена, когда туристы были редкостью и обращались к местным исключительно на языке, выученном в туманном Итоне и в наши дни изредка практикуемым в окрестностях Оксбриджа. Доносившееся откуда-то из задворок боязливое, но настойчивое покашливание времени вежливо напомнило о шумной, просторечивой компании, наверняка позабывшей как его отправили в лавку за углом пополнить запасы и скорее всего уже и не ждущей ни вина, ни его возвращения. Встряхнув головой, но так и не сбросив налетевшую с берегов реки грусть, он шагнул в таинственную утробу ближайшего супермаркета. Жена бакалейщика сидела немного позади хозяина, в позе «три четверти», особенно популярной у фотографов, работающих в стиле «гламур», благодаря её физиологической динамичности и отсутствию содержательности. Опыт сорокалетней женщины однозначно и безошибочно говорил ей, указывая на покупателя, что и здесь в своё время не обошлось без описанных подштанников и извозюканных джинсов. Его пойманный с поличным взгляд испуганно замер и робко уцепился за это деликатное, непроизнесённое вслух взаимопонимание, напрочь позабыв о набранных в корзину деликатесах и о всё-ещё упрямо, напряжённо и злобно тикающих в висках скольких-то минутах, по прошествии которых надлежало вернуться к порядком озверевшим от голода и жажды гостям, затарившись всем необходимым.
– Что-нибудь ещё? – угодливо поинтересовался бакалейщик. – Свежий сыр, багет?
– Верни молодость девчушке с тугой косой, дай ей спокойно пройти по школьному коридору, не приглашай на поздний пятничный сеанс в кино, и не смотри так пристально в эти серые глаза, требуя неизбежного «да», не знакомь её с родителями, не дари цепочку фальшивого жемчуга на день рожденья, не…
– За всё вместе выходит сто пятьдесят три тугрика. Для вас округлим да ста пятидесяти. Спасибо за покупку!
– Наконец-то, все заждались. А где же вино?
– Кажется, забыл в лавке. Начинайте, я скоро вернусь.
Вот оно – обещанное вино в плетёнке растерянно выглядывает из-за прилавка, не находя себе места на узкой полке и смущаясь собственной дородности. На этикетке вроде кот дю рон, но лучше бы кот д’ивуар, где когда-нибудь, после эпохи великих географических открытий, мне позволят не гогенить, а плескаться в бесконечных водах гвинейского залива вместе с народом густонаселённейшей страны чернокожих. Гвинея не французская – моя! Вкупе с милыми гвинейками и берберками, мешающими португальский с креольским, где на одном берегу мы собираем пригоршнями золото, на другом (в охапку, когда уже не вмещается в корзины) слоновые кости, на третьем – перец, красное басамское или чёрное эбеновое дерево. Кофе, какао, бананы и ананасы летят в воду – их попросту слишком много. И поскольку у меня с собой чемодан хинина, то нечего бояться случайных поцелуев будущих (лет через десять ещё подрастут) рабынь, обладающих восемнадцатью процентами грамотности, с лихвой достаточными для собирания бивней и счастья, предсказанного экзальтированной прабабкой с хребтом львицы из королевства Каабу:
Здесь меня называют Джолиба, а дальше я безумная река памяти. Я помню, где протекала и кто входил в мои воды, кто сидел, прижавшись друг к дружке на берегу, кто прятался в камышах, кто укрывался за валунами, кто подсматривал за звёздами. Яростно и испуганно струясь, я, стремя голову, проношусь мимо незнакомых берегов, отчётливо видя перед собой только тот щуплый ручеёк, что отчаянно вырвался из детской запруды, возведённой ватагой пятилетних карапузов. Бурля и отфыркиваясь, с наигранным трудом, преодолевая на своём (впоследствии довольно беззаботном) течении мелкие камешки, он дурачился, пока не повстречал вольготное русло, куда и влился с пенистым удовольствием, раздавшись в плечах и недоумённо побрызгивая на неторопливо прогуливающихся вдоль берега одиноких мечтателей, время от времени дарящих мне венки из полевых цветов и бережно спускающих их на воду, чтобы я отнесла их в те края, о которых они поначалу исписали стройными станцами стихов целую кипу листов, а потом сложили их в бумажные кораблики, что теперь юрко шныряют бок о бок с венками. А всё лишь для того, чтобы я подобрала, отнесла и отдала это спорное богатство той, что не побоится, замочив края длинной юбки, выудить тонкими, синеющими в моей студёной протоке пальцами размокшие и притихшие от неверия (неужели случилось?) скрижали завета моей памяти.