В Бердянске, нет – в Берлине, но лучше (несколько посолиднее и представительнее) – в Бруклине жил некто Клим Брук, что, конечно же, не правда, но созвучный ей вымысел, псевдоним. Настоящее же фио куда как мрачнее, но зато не в пример драматичнее: Ваал Симан-тов, а для родных и близких Валентин Симонов. Валентайн – укоризненно-подразнивая слетало с девичьих губ в те редкие мгновенья, когда им удавалось хитрым манёвром увильнуть от смертельного в своей протяжённости поцелуя, на которые литературный герой Клима был мастер. С чарующей регулярностью на страницах субботнего приложения Brookliner Zeitung появлялись пересыпанные недомолвками и полунамёками пересказы записных романов Валентина, а поскольку практически вся прекрасная половина города принимала непосредственное участие в событиях, послуживших прообразами этих историй, то газетёнка шла нарасхват. В доме не одного благородного семейства довелось мне наткнуться на сброшюрованные подшивки «валентинок», смакующие похождения автора. Большая их часть являла собой образчик утончённого графоманства, в чьих броских названиях (допустим, «Порочная связь») легко просматривались искренние, хоть и старательно потаённые, желания и надежды (следует читать «Прочная связь»). Иногда появлялись экземпляры и другого рода, как бы случайно, по недосмотру пропущенные неумолимым цензором, безжалостно вымарывающим малохудожественное, словозапутанное содержание, лишённое интриг, измен, извращений и измов. Вот один из примеров:
Дорога не торопясь стекала густым и вязким потоком машин с пригорка в низину. Примерно на середине спуска солнце ушло из поля зрения. Расставание давалось тяжело обоим (мне и солнцу – спасибо тебе, В.В!). Оно не выдержало первым: наклонилось, перегнувшись через облако, приблизило ко мне светящееся полуулыбкой по-детски припухшее лицо и, теряя равновесие, не в силах больше сдерживаться, расплескало золотистые слёзы по всей округе: заезженному асфальту, издыхающим в пыли кипарисам, безнадёжно провисшим вдоль дороги проводам. Брызги окатили мою машину и я решил съехать на обочину, чтобы переждать опасное ослепление. Глаза слезились, пока я записывал эти слова.
Вымышленная судьба героини (Лин Брук, прож. в одноимённом населённом пункте, урождённая Лия, а иногда Лена Брик, китаянка исключительно по недоразумению) настолько плотно и путанно пересекалась с бытовой фабулой подруги Клима, что он подчастую не решался звать её по имени, дабы случайно не сбиться и не перепутать, обидев ненароком. Отчасти благодаря этому, Ким обретал довольно расплывчатые и на редкость мягкие очертания в её представлениях, хотя большую их часть занимал муж – сказочно ревнивый и всесильный. Трепет и смертный страх перед благоверным, а также безграничное уважение к его (некоторым) достоинствам и (некоторой) твёрдости убеждений толкала Лин в объятия Клима, в которых она находила неприятный (но заранее любимый) запах табака и изрядную долю везения, бесстыдно выдаваемую за мастерство. Однако, «ненадёжный рассказчик» увлекал её всё меньше. И всё чаще и неотступнее накатывало неодолимое, почти животное желание, переходящее в приглушённое рычание, придумать свою историю. Такую, чтобы разошлась бестселлером в глянцевой обложке, заляпанной липкими пальчиками жадных до треволнений читательниц:
В задумчивом, терпеливо пытающемуся подстроиться под её (не желающие засыпать) желания, сне, и не спешащему вернуться домой, а неторопливо перебрасывающему её туда-сюда из одной дремотной командировки в другую и обратно, очередная пересадка привела (ну а как же иначе!) в Цурюк-Бург. Отражение заката над неповоротливо ворочающимися волнами, словно под ватным одеялом, цюрихского озера совсем не походило на тот пожар последнего дня над цимлянским винным заводом, загнавшим её вместе с ошалелой толпой её растревоженных страхов в чахлый подвал, затхлость которого словно по волшебству испарилась, сменившись на дерзкий аромат игристого, как только она приклонила голову на топчане в углу. Оттуда, под звонкий перестук новеньких острых шпилек, сработанными дружной китайской артелью, она поспешила по празднично убранной центральной авеню города имени её недосягаемого героя. Цинциннати был переполнен близко и не очень знакомыми шпикам, продолжавшими идти по её следу кто с переименованного Цюрупинска (как это теперь пишется?), кто с не позабытого Цхалтубо, а кто и с самого гордого, горного и грозного Цфата. Каждый занял по отдельной лавочке и вальяжно рассевшись, как по команде, развернули свои газеты: «Невозвратимость выбора» предрекал цюрупинский вестник от 27 декабря 1938 года, «Несбыточность мечты» – подхватывала цхалтубская афиша (5 июля 1951), «Неизбежность страшного суда» – ставила точку цфатская ультраортодоксальная (хоть и полуподпольная) искра от второго Адара 5765 года издания. Тут буквы округлились, набухли, отяжелели и листы скоропостижно намокли, превратившись в промокашки с кляксами, ведь по силе и внезапности проливных дождей временно приютивший беглянку город соперничает с тропиками (но по частоте – с Сахарой). «Переспать бы» – замаячила неоновая вывеска в ближайшем переулке, куда откуда ни возьмись налетевший ветер торопливо затолкал её с очумело закружившейся в вихре урагана площади. Он выхватил из рук дорожную сумку, резко, но услужливо распахнул дверь, швырнул по паре франков портье и швейцару, распорядился о том, чтобы не беспокоили и прикрыл её глаза своей тяжёлой и мокрой ладонью, пока они поднимались в немного нервном лифте к номеру. От порога до полога прошло ещё несколько человеко-лет, на протяжении которых Клим почему-то засуетился, вытряхивая из карманов мелочь, ключи, документы, исписанные клочки бумаги и переходя на благой мат: «Ну не могу! – не выходит, не удаётся мне твой образ!»
Ночные забавы Клима отличались от дневных целеустремлённостью, выносливостью и шумом. Соседи частенько и с сожалением поминали печально известную шотландскую деву, с горя бежавшую на Балканы и покорившую своей красой полмира (светлой памяти Сашеньку МакДонскую) и её растерзанный в пух и прах гарнитур двенадцати стульев работы венского мастера Габса. Уцелевшая мебель терпеливо сносила захваты с броском через плечо и ручьи пролитого вина из растоптанных одноразовых стаканчиков. Иногда Климу чудились то ли шорох и писк (любопытствующей в углу мыши), то ли стоны (невозможно разобрать, кого). Будучи абсолютно уверен в отсутствии у себя белой горячки, полностью списать на заезжего грызуна он тем не менее не решался, а потому при каждом новом шорохе, вздохе или всхлипе торжественно обещал себе впредь быть нежнее и обходиться бережнее пусть даже и с паразитками. Но сдержать свои клятвы не представлялось ни малейшей возможности: каждая последующая стадия сна порождала новых чудовищ (как это в женском роде будет?), так что если бы даже произошло невозможное, и проснувшись, Ким обнаружил рядом прекрасную незнакомку, то её взгляду предстало бы вялое, распухшее от синяков и ссадин тело в липкой испарине, тщетно пытающееся закутаться в растерянные и разбросанные под и над ним простыни.
Ленка (после похищения страстным троянцем) старательно продолжала сохранять видимость знатной дамы, соблюдаю внешне размеренный ритм танго, внутренний размер которого неизбежно и всегда некстати сбивался на идиотские синкопы: Ким мог неожиданно привлечь её к себе и начать тискать на глазах у благородных ахейцев. Неотвратимость войны была практически неизбежной. Ортодоксальная община Бруклина поначалу порицала грешников молча, втайне гордясь существованием неординарной пары прямиком из древнего предания в своих рядах. Дело, однако, приняло совершенно другой оборот, когда по лёгкости мыслей и по недосмотру Кима, впрочем, как и вследствие любовного угара со стороны потерпевшей, субботние таблоиды принялись публиковать фотографические изображения героев. Любовный угар сменился запахом гари, запахло то ли палёным, то ли жареным. Общеизвестный рецепт немудрён: держать на медленном огне, постоянно помешивая, пока не выкипит. Она довольно средне владела искусством кулинарного мастерства, но это блюдо любила больше других, и наловчилась так, что выходило на славу (любо и недорого): Клим, на медленном огне, помешан и перемешан со своими мозгами в собственном соку (с добавкой капель сока настурций и разнообразных перетрубаций), булькая у точки кипения под изредка приоткрываемой ради снятия накипи крышкой, приобрёл утончённый вкус человека без свойств. Перечитав его похождения ещё пару раз, Ким решил не вести дальше эти записи.
Но не тут то было: изобретения Морзе, Маркони, Эдисона и прочих Цукербергов преследовали Клима по пятам. И название родного города он произносил исключительно на гестаповский манер: Broke-Lin (а то и Brok-Elen), но где дефис ни поставь, всё одно недоразумение выходит. Сломанные, искорёженные воспоминания переплетаются с подсознательно ненавистным, но по всей видимости хоть отчасти в чём-то верным учением австрийского психопата. И тогда из этой кровосмесительной животной страсти, замешанной на любви к недосягаемому и настоянной на ненависти к невозвратному, рождалось нечто выхолощенное-абстрактное. Например:
Только в моём городе распевают самые дурацкие песни. В них обязательны три аккорда и рифмы вновь-любовь и ночь-прочь. Можно и не прислушиваться – и музыкантам и слушателям всё известно заранее. Но не суть, потому что пожелтевший клён всё равно раскачивается в такт, и, когда он хлопает в ладоши своими спадающими листьями, то слетая, они начинают кружиться вокруг рыжеволосой девушки. Флиртуют также уличные фонари, старательно подлаживая свой свет под огненно-рыжий и звёздный одновременно. А звёзды, развешанные над моим городом, образуют свою собственную особую галактику, где в октябре предугадывается запах то ли покрасневшей от мороза рябины, то ли охрипших от «виновата ли я» девок в варежках. Но пока ещё рано – всего лишь 10 вечера осенью. В это самое время, в совершенно другом городе, где-нибудь на заснеженных просторах Коста-Рики или Кот-дю-Рон (а то и в Костроме), или в степных просторах Питсбурга (как впрочем и Петербурга) этот рассказ покажется лишённым всякого смысла, и поделом ему, если будет выброшен в корзину (накаркала ворона кар-кар-кар-гар-gar-garbage bin ich bin).