Больше не задерживаются в подкорке и, пожухнув, уносятся с листопадом прочь. Где они теперь, все бывшие, как их звали и когда это было? Говорят (кажется, эту фразу мой любимый поэт украл у моего любимого писателя), замужем, а может, давно уже умерли. Выцвели и потускнели волшебные истории, дикие, необузданные сны и магические формулы. Выветрились ранее незыблемые законы, неоспоримые причины и их неотвратимые, трагические последствия. Канули державы, их харизматичные правители и переломанные ими судьбы. И только скапливается по пыльным углам кипами и норовящими расползтись штабелями всё больше неумолимо желтеющих фотографий, пустячных записок, измятых памяток, измусоленных закладок, обгрызенных карандашей и ручек, просроченных календарей, так и не попробованных рецептов, замызганных билетиков, повидавших виды путеводителей и отживших учебников истории, невзначай превратившейся из новейшей в древнюю. Нацепив новые очки на нос, ясно вижу как уже завтра, в пятницу, все эти внимательно прочитанные, бережно накопленные и аккуратно собранные в кучку знания растворяются, утекают и просачиваются из его небытия всего лишь крохотной «каплей в море». Но зато бусинки его пота, звонкие и увесистые одновременно, всё ещё солонят язык и щипят глаза, и лучше бы мне сейчас же остановить его, иначе дворцовая охрана ворвётся, схватит, и, если не растерзает на моих глазах, то отволочёт на суд к папеньке, и после торжественных речей, фанфар и повешения на людной площади в ближайшее воскресенье, родитель целый месяц не будет со мной разговаривать. Короче, надо бы милого притормозить, окликнуть, но вот досада – его имя забылось, стёрлось, выветрилось, да и откликался ли он когда-нибудь вообще на звук моего голоса до того, как тот охрип, осел и растрескался, словно антиквариат, оценённый втридорога только теперь, да и то лишь за почтенный возраст. В другие времена мы бы легко обошлись без имён, кличек и прозвищ, а вполне возможно (и скорее всего), что даже и без слов. Это теперь мой официально узаконенный однофамилец старательно, с девяти до пяти кроме выходных, расшифровывает архаическую латынь, и меня распирает, но нет, ни за что не признаюсь, что это те же самые мы, оторванная и бесшабашная пацанва, выцарапали на стене всё, на что были способны в те блаженные времена до рождества христова. Подойти, взять за руку, повести за собой, прильнуть, отодвинуться, встать, встряхнуть головой и уйти можно молча, без единого лишнего слова. Грамошные могут оспорить, или, хуже того, заменить истину словами – разве строчкой назад именно это уже не было изложено в письменном виде на бумаге? Им, эрудитам, невдомёк, что вихри, проносящиеся в голове до того часа, когда прозвенит будильник, играючи сдувают, сметают и стряхивают раскоряченные буквицы со страниц, заготавливая к началу дня девственно чистые белые листы. И так всё, что было сколь угодно складно собрано в строки и строфы, придётся писать заново и опять превращать желание в слово. А за такой подлог на костёр не желаете ли? Извольте, дорогая, да и согласитесь, пока время терпит и мы не спеша прогуливаемся к эшафоту и обратно, просто признайтесь антре ну, что с тремя парнями, приехавшими вчера из индо-китая вы порезвились на славу, и, позвольте догадку, не только благодаря их звучным кличкам (Ли Бертин, Игаль Энтин, и брат Ернит соответственно). А вас, собственно, как изволите величать? Ах, как жаль, жанночка – имя самое обыкновенное, пошленькое и, увы, широко распространённое по всему белу свету. Девчонок с таким именем миллионы. И они все целуют, провожая на работу или войну, уютно ждут, сидя в кресле с книгой или журналом, ходят на каблуках в обнимку в кино или в паб и, однажды, как правило, рожают двух-трёх детей. Осмелюсь предложить взять псевдоним, да по-каламбуристее. Например, натуш (נטוש) – ласкательно-уменьшительно, произнесённое на языке той страны, откуда ни вы, ни я, но где мы нынче худо-бедно обретаемся, звучит довольно странно и, с вашего позволения, вызывающе. Кто вас так? Видимо, родители без особого воображения и не сильно заморачивались. Спросите, «что в имени тебе моём»? Будь по-вашему, сознаюсь: одеревеневший язык не поворачивается, и, когда надо призвать, вернуть, окликнуть, заставить удивлённо повернуть голову и бросить любопытный взгляд, то единственный звук, который я способен издать, исходит от озадаченно хлопающих ресниц, спасительно прикрывающих ваш уходящий из поля зрения силуэт. Будь имя попроще, я бы, наверное, справился. Возможно, представил бы все вероятные и не очень перипетии от вашего первого лица:
Пятая сигарета. Из второй пачки. Задумчиво разминая тонкими пальцами похрустывающую бумажную плоть я вспоминаю вяжущий вкус, терпкий запах, пересохшие губы и сухость во рту, который ты, с трудом припоминая расхожую детскую классику, так нахально сравнивал с пепельницей. Единственно доступный на сегодняшний день запах – мятная жвачка орбит.
Третий мужчина. После полудня. Он мог бы рассказать о том, как, с поволокой отводя глаза, я не подаю вида, когда накатывает и разливается усталое бесстыдство. Зря боялась – я всё выдержала с честью, а теперь только фантомная боль стиснутых рук приходит на помощь всякий раз, когда впопыхах забытый тобою той зимой шарф цепляет застаревший шрам твоего же торопливого укуса.
Восьмая книга. За выходные. После беременно-распухших стеллажей и прогнувшихся полок, проглоченных запоем, втайне от друзей, учителей и родителей, я, судорожно вцепившись в корешок, остервенело перелистываю страницы вперёд-назад, жадно вчитываясь и ныряя с головой в каждый абзац, в тщетной надежде наткнутся на что-нибудь новенькое, доселе нечитанное. Неужели это очередной пересказ старой, расписанной по издревле утверждённым ролям, бульварной пьесы, где ловкие слова, щегольские мемы и закрученные парафразы яростно пыжатся заморочить голову? Откладываю и эту книгу в сторону, вычёркивая автора – ему не рассказать мне о том, как течёт река, и его сотрясения воздуха не раздуют ветра в камышах.
Четвёртый бокал. После хемингуэевской беготни по отвоёванным, но непокорённым барам, визжащим свингом и герникой, я с некоторым удивлением разглядываю устало сочащуюся струйку вязкого как бычья кровь вина. И пока солнце, застыв в остервеневшем столбняке раздумывало, где бы ему по-тихому иссякнуть, коррида закончилась. Неужели всё ещё кровоточит? Через просвет бокала твои глаза приобретают французский оттенок. Этим вечером я, пожалуй, заведу себе нового, породистого, прекрасно выдрессированного, в чёрном ошейнике, с выносливостью гончей и блестяще отработанными рефлексами.
Ветер и время под ручку (как и мы с вами) проносятся сладкой, хотя уже беззубой, шамкающей парочкой, оголтело несутся, сметают пытающиеся зацепится за крохотные обрывки пока ещё узнаваемого удовольствия кадры любимых фильмов, переворачивают вверх тормашками выверенные и прочерченные рейсфедером по линейке стройные столбцы непостижимой таблицы умножения. Перекати-поле, сломя голову перебегающие хайвей в неположенном месте. Пыльные позёмки, струящиеся из-под корней чахлых колючек. Вихрастые страницы заскорузлых любовных записок. Конец выходного дня под уже раздувающийся занавес неумолимо ли надвигающейся рабочей недели и неизбывная вечерняя молитва: Господи, спаси, сохрани и помилуй мя.