Вероятностное пространство. Мелодрама. Сиречь, драма, писанная мелом на школьной доске? иначе говоря, милым – драма? или же (ещё проще), о том, как убрать торчащие белые нитки с наспех сшитого платья.
Они не виделись – сколько? год, полтора? – не считая, конечно, снов, сводящих их, как минимум, пару раз в неделю, к известному утреннему изнеможению с аспирином в одной руке и стаканом апельсинового сока в другой. Повод встретиться наяву, за который она ухватилась, запрыгивая в вагон метро, оказался ниспосланным ну совершенно невероятным, воистину метафизическим по ошалелости сообщением, текст которого она перечитывала уже пятый раз, пытаясь хоть что-нибудь понять: «Захару дали 72 часа на сборы, пока новый босс не занял офис. Релокейшн в Египет на неопределённый срок. Приедешь сегодня?» Потом с мыслью о бедовых родичах в самых лучших семьях к зеркалу было пришпилено сакраментальное и без запятых «вернусь когда не знаю», час в метро, двадцать минут на перроне, сорок на электричке до станции Новоиерусалимская, бесконечные полчаса на остановке и ещё столько же в автобусе, лужа во дворе, стук ногой в дверь, затхлый коридор, руки на плечах и вкус гигиенической помады – «губы совсем растрескались пока тебя не было», – недоуменно пожимая плечами.
– Вот видишь, как я быстро обернулась, никто и не заметил – даже захаров сторожевой ухом не повёл.
– Прежде всего, тебя он, положим, уже знает, а потом, ну какой, к лешему, сторожевой; такой же, как и хозяин его – доброта одна на четырёх кривых лапах.
– Лиза, сестра моя, жизнь…
– Машенька, оставь сейчас, да и вообще – не повторяй из книжек, хоть бы и пришлось тебе по-сердцу, а всё одно – чужое, кем-нибудь выдуманное, сочинённое, да задумками начинённое.
– А ну не скажи. Аpropos, вот коли дозволишь, почитаю тебе вечером – перед праздниками на non/Fiction купила по случаю прикольную вещь: новый роман какого-то И.Б‑М.Пелевия. Он, типа, известен в узких кругах, может ты и слышала что-нибудь, а то я, если честно, по серости своей не разобралась: то ли историк, то ли солдафон…
Лизавета поморщилась от неожиданно и небрежно нарушенных, пусть и неписанных, но нынче уже неведомо когда установленных, правил игры. И тон, и лексика помогали обеим если и не держать предписанную законом сестринскую дистанцию, то, по меньшей мере, создавать её видимость, так легко и обманчиво воспринимаемую окружающими за ещё не окончательно повзрослевшее озорство одной (студентки Маши) и филологические изыскания, опыты, эксперименты и забавы другой (Елизаветы Ароновны, заслуженной учительницы литературы).
– Пролистала я, пробежав по диагонали как водится занудное предисловие – продолжала Маша, слюнявя палец во рту и изображая стремительный шелест страниц в воздухе – и знаешь, вдруг с головой ушла в такое хрен-его-разберёт пересечение сюжетных планов (как специалисту тебе наверняка бы понравилось): то о каких-то пра-пра-пра, а то вдруг ну слово в слово о том, как вчера в метро, в тот час, когда из вагонов, торопливо семеня, выбегает, выветривается понурый и поношенный запах уставшего дня, и ему на смену вальяжно и не спеша заходят вечерние платья на каблуках…
– в метро, да? – едко прищурилась Лиза, ловко отставляя в сторону пыхтящий кофейник и устраиваясь поближе к рассказчице в кресле в своей излюбленной позе «ну-ну, я вас внимательно слушаю» со своей бережно хранимой с детства чашкой мейсенского фарфора в руках.
… мы с Йоси – не обращая внимания на стилистические придирки, продолжала Машенька плести свой речитатив, словно припоминая и сразу же пересказывая только что ушедший сон или всплывшую из беззаботного детства сказку – ехали на…, ну да не важно, не всё же тебе знать. Давно, очень давно мы мечтали, готовились, собирались, всё думали-гадали как это будет-сложится, как всё выйдет, да что получится, и вот он, наконец, этот день и почти тот час, когда по-взаправдашнему, официально, с регистрацией, свидетелями, гостями и фотографом… A на самом деле я всё ещё думала, тянула и никак не решалась. Бывало, взгляну на него, и сразу же улыбнётся мне в ответ, а иной раз подсмотрю украдкой, и вижу, что не помнит он снов своих полных непроглядной хтони, а после и наяву всё по большей части отмалчивается да отнекивается. A вот как не справлюсь я с ямщицкой тоской его? Ну вот я и возьми, да и выскажи-выложи всё, что на уме. Может, поймёт мои тревоги, успокоит, скажет ли что делать мне? A он в ответ: “Сиди спокойно и не говори лишних слов”. И как только назвал он лишними слова мои, тут кинулась я в угол вагона да стоп-кран и дёрнула. Хватит, думаю, приехали. Повалился он на колени, думала упал, ан нет – ползёт ко мне, прощенья, милости, к руке моей прикоснуться просит. Отпустила я рычажок, да руки не протянула. Так он на следующей станции непрощённый прочь и пошёл, а я себе дальше поехала девицей незамужней.
– Ох Машка, врёшь да не краснеешь, но вот только беда: иногда складно, а чаще – нет. Поверь, «хтонь» и «вагон» плохо рифмуются, просто ну никак, даже в самом фантастическом рассказе. Подучиться бы тебе, а то задумаешься… – переводя взгляд куда-то далеко за окно, тихо, почти шепча и отчего-то смущаясь, продолжала на одном дыхании Лиза – так же нескладно, как и только что, ты врала и на прошлой неделе. Может уже и не припомнишь, как машинально, по рассеянности наверное, отвечаешь на неуместный телефонный звонок, а услышав мой голос и спохватившись, говоришь, что вот-вот убегаешь на семинар. А мне всё невдомёк, и надо ни в коем случае не забыть, постараться успеть до того как, и непременно дозвониться, чтобы в очередной несчитанный раз пробурчать в трубку те же самые совершенно неказистые, но обязательные, как пароль, «с наступающим» и «выздоравливай», послушно кивая головой в ответ, молча глотая всех торопливо подступающих к горлу и спешащих скатиться с щеки, оторваться от подбородка и капнуть прямо в телефонную трубку, откуда пробежав по проводам и перенесясь по замёрзшим радиоволнам оказаться на расстоянии шёпота в ухо. Со всей этой заначкой я стою за углом твоего дома, надеясь встретить тебя на пути – типа, ба! сюрприз. Часа через два с лишним ты, наконец, выходишь, повиснув на чьей-то руке. Ну-да-чего-уж-там – одним словом сдувается Лиза – и к чему весь этот низкосортный фэнтэзи, что я несу, когда сейчас ты здесь и я «сам обманываться рад». Так как, ты говоришь, называется книга, что ты купила?
– Кажется, «Еврейское старичьё», или что-то в этом духе – не ответила Машенька на первый заданный вопрос. Потом, немного посмущавшись для правдоподобия, а не из кокетства – Вилли. Между прочим, режиссёр. Говорит, стажировался в Лондоне. Заливает, наверное. И не ревнуй – во-первых, я тебе не разрешаю, ведь пустое это, да и потом, странный он какой-то, тоже чего-то недоговаривает. А ревновать, Лиз, тебе не подобает. Кроме того, это так глупо-важно, так тупо-серьёзно не понимать, что мы всё время играем – единственный из смыслов жизни, который хоть чуточку делает её красивой, приближая к сказкам о греческих богах. Попробуй, поиграй – и поверишь, что можно влюбиться по желанию и наделать так много шума из – по сути – ничего. Вилли говорит, что весь мир – театр. И, что, если захочу жить на Олимпе, то…
– Ты у нас, конечно, Машка, богиня, и плод чрева твоего спасителем и тебе и всем нам станет.
– А откуда ему взяться-то, плоду чрева моего при твоём пристальном наблюдении? Разве что от духа святого? Или прикажешь, как начитанной кобыле, подставлять свой зад под твой любимый северный ветер борей?
– Ну уж точно не от Willy, Billy, silly или чёрт-не-разберёт с кем ты ещё якшаешься. А поиграть я могу, если угодно, и в ревность, – вздохнула Лиза.
Маша, примостившись на подоконнике, ответила длинным свистом на выдохе, изображая что-то из ленинградской симфонии Шостаковича и пытаясь влиться в незамысловатые трели галдящий деревенской стаи, облюбовавшей соседние кроны. Пернатые с недоумением притихли.
– Не свисти, Маша. Как это ты можешь! Оттого люди не летают как птицы – неизвестно кому вдруг взялась разъяснять Лиза, – что, если бы сейчас, высунувшись из окна, ты бы выпорхнула как Маргарита на метле и улетела бы далеко за город за своим неизвестным счастьем к самому чёрту, что бы я стала делать одна в этих четырёх евклидовых стенах, где помрачневшие к вечеру углы ещё цепляются за твою тень, а раскоряченное кресло так бесстыдно смотрится в зеркало и шепчет заученные наизусть слова той сказки на ночь, что ты так любила слушать. Между прочим, «стало» это всё, что осталось от слова «осталось», как спетая на прошлой неделе и крутящаяся до сих пор в башке песня, как случайно вылетевшее с твоим вчерашним вздохом слово, которое теперь никак не затолкать обратно, как застрявший на замусоленных и поблекших карточках взгляд, которому не понятно во что теперь упереться. Вот ты сейчас столько всякого наговорила, и как будто всё это в порядке вещей. Да и почти все, ну, или лучше скажем, очень многие считают, что в начале было слово. То есть, кто-то ляпнул, скорее всего, не подумав. Бывает, сорвалось с языка. И, как водится, кто-то другой, не залезая за своим словом далеко в карман, на это ответил. И пошло-поехало слово за слово – целую книженцию россказней наплели. Теперь мне кажется, что надо было бы поаккуратнее со словами, я даже молюсь молча, а то вдруг слова моей молитвы не поймут? Один из моих бывших учеников как-то сказал, что, после времени разбрасывать слова приходит время их подбирать. Сейчас ты разбрасываешь, раскидываешь, не скупясь, расшвыриваешь повсюду вокруг себя, направо и налево, как сеятель по ветру, на авось, на удачу. Признания, обещания, откровения, клятвы, угрозы, просто стихи, смски. Бог даст, упадёт в благодатную почву, в надёжные руки хорошему человеку. И он поверит твоим словам, решит, что ты говоришь серьёзно, пойдёт за тобой. А я уже давно всё своё раздала – разбросала, растратила. А сейчас всего лишь иду за тобой следом и подбираю маленькую крошку то вот здесь, где солнышко задумчиво поглаживает отёкшей от дневной усталости рукой осевшие пригорки и склоны оврагов, то ещё одну вон там, где ветер, убегая от заката, ерошит вихрастые кроны порыжевших кипарисов, а то и совсем ничего там, где далёкой город, жмуря слипающиеся к вечеру глаза окон, подтягивает пухлое одеяло к подбородку. Там, в конце времён мы с тобой похожи на вот эти две дорожки, видишь? – лунная и венерина. И идём мы рядом, каждая своим путём, и ты мне плетёшь небылицы о какой-то будто бы книжке? А на самом деле всё совсем просто: дело в том, что время не бывает прошлым; вот тебе, если угодно, каламбур для запоминания: «у времени нет прошедшего времени» – всё, что мне известно и о чём я помню или знаю, живёт одновременно со мной, в именно этот момент. Поэтому всего только и есть что настоящее и, может, будущее – то, чего я пока не знаю. Хотя и то не совсем – я же переживаю и волнуюсь из-за того что да как будет, и это сейчашние мои чувства, а значит, всё в настоящем, только здесь и сейчас. И, наверное, поэтому самая окаянная ошибка, сущий грех, до смерти несмываемый и невыносимо малодушный – откладывать что-нибудь (а хуже того, кого-нибудь) из сейчас на потом, которое, как правило, никогда не настанет; всегда найдёт повод задуматься, замешкаться в нерешительности на пороге, передумать, а после и вовсе отвертеться, забыть о своих планах и обещаниях и ускользнуть, напомнив о себе не знающими меры снами, ответами невпопад и покусанными губами. А мне придётся учиться жить заново, без этого никогда не приходящего потом. Оно будет где-то в чужом городе, или даже в другом часовом поясе, застрянет в пробках, засидится допоздна на работе, никогда не вернётся с войны.
Маша решила, что здоровее будет сделать вид уставшей от философских споров девицы-недоросля и пропустить сестринские эмоции мимо ушей. Те помедлили в нерешительности и вырвались с натужным стоном за окно, где, подхваченные ветром, унеслись вдаль, оставшись без поправок, замечаний и ответов. Теперь можно было вернуться к более спокойным темам.
– Так вот, возвращаясь к начатому, о чём бишь я? – продолжала Маша, как ни в чём не бывало, автоматически добавляя к голосу немного брутального звона.
– Книжицу модную ты изволила читать да нахваливать, – отстранилась Лиза, продолжая недовольно бурчать себе под нос. – Вот только зачем свои срамные фантазии чужой-то книгой да прикрывать?
– А потому что вспомнила, что и у этого Фелевия (или как там его) враки сплошные! Даже несмотря на, так сказать, «доку» со свидетельскими показаниями в приложении, где ещё отдельные куски зачем-то стилизованы под современность. С другой стороны, – припоминая как держит себя лектор, с величавой снисходительностью задумчиво роняющий термины с высоты своей кафедры – вот ведь тебе ни мемов, ни тропов, ни эпитетов, ни сравнений, ни перифразов, ни гипербол, ни метафор, ни аллюзий, ни аллегорий, ни аллитераций – ну ничего такого нету, «голый васер, а не чай», а только время, спрессованное в корявые и тяжеловесные, неуклюжие слова двухтысячелетней давности и уложенное длинными рядами во всё дальше уходящие и ускользающие от тебя строчки. Казалось бы, ну очередной более-или-менее детектив, или, если угодно, криминально-историческая драма, то бишь, всем понятный жанр, и в общем-то, на любителя, да? А тут он берёт обыкновенную «банальность зла» – царскую волю, и у тебя на глазах, буквально между строк и страниц, рождаются танцы со сводной дочерью, отрубленная голова на блюде, убиенные младенцы, и, перекрывая, перекрикивая всё это, одинокий глас, вопиющий в пустыне. Хриплый, отчаянный, идущий словно откуда-то из нутра человеческого, но почему-то вовсе не страшно, и так хочется услышать когда он главное скажет. Прижаться бы к нему, к этому рыцарю в верблюжьей шкуре и уверовать в то, о чём он, надрываясь, кричит, да сказку сделать былью…
Тонкий звон рассыпавшейся хрупкими, игривыми осколками по полу чашки заглушил и не дал расслышать признания постпубертата. Прервав душеизлияния, Маша с удивлением разглядывала внезапно выцветшее то ли от испуга, то ли от догадки лицо напротив.
– Лиз, ты чего это? Не пугайся, ну подумаешь, чашку уронила; к счастью…
– Не думаю. Кажется, знаю я, о ком ты.
– И что с того? Брось, посмотри-ка – побледнела, побелела – как та чашка, сейчас трещинками изойдёшь; завернуть бы тебя в мягкое как фарфор.
– Ах, Машка-дурашка ты моя… заверни, обними – что тебе, что мне – никому бы такого не хотеть, ни тебе мужа, ни мне сына… Вот разгладишь ты мои мурашки ласкою…
– Не время сейчас, — строго отдёрнула руку Маша. – подождём, пока уляжется ветер, дом и весь город. Недолго уже.
– Слабо ли мне дождаться? Ну вот и увидим. А пока суд да дело, – в попытке удержаться, поспешно перевела разговор Лиза, – Расскажу-ка тебе кое-что сей же час. Она повернулась к полке, и, сняв с неё пухлую кипу исписанных листов, протянула её Маше:
– Тема сочинения самая стандартная, самая простая и оттого самая моя любимая. В каждом классе каждый новый учебный год я начинаю именно с неё: «Как/с кем я провёл лето». Как водится, половина списали, да ещё часть работ я куда-то засунула, найти не могу, но то, что осталось… Сама посмотри, вот один из текстов, довольно кривой, стилистических ошибок тьма, но знаешь, детское враньё – оно бесстыдное и оттого красивое, не вкусили они ещё. На, читай:
Близился вечер, тягучая пыль медленно поднималась в воздухе задумчивыми клубами к зависшим, как будто поджидающим её облакам, истоптанная нашими пятками вдоль и поперёк земля начинала потихоньку вытапливать из себя накопленный за день жир и жар, и вряд ли у кого-нибудь из всей оравы ещё оставались хоть малейшие силы – последний день каникул мы провели как последний день жизни, приковыляв напоследок к мелководью и изнурённо плюхнувшись на прибрежный песок у зарослей тростника (или у камыша – честно говоря, даже и не знаю, какая растительность на этом дохлом берегу Иордана), шатко заслонявших протянувшее к нам свои длинные руки солнце. Как оказалось, никто не запомнил её настоящего имени и мы сговорились называть её Мэри (хм…). Она откликалась, откликалась охотно. И на кличку, и на небольшие деньги, а в такую жару и на бутылку пива с сигаретой. Устало и бережно передавали мы из рук в руки немудрёный приз, а Мэри бежала за ним, и казалось, небольшой кусочек её так и оставшейся навсегда разгаданной леонардовской усмешки оставался у каждого, в чьи глаза она иногда подсматривала.
– Горький взгляд твой вменяет мне грехи юности моей – прохрипел вдруг у меня над ухом чей-то надтреснутый фальцет. Странно-знакомая фраза прервалась, говорящий, казалось, сглотнул ещё несколько слов, поднял одну руку вверх, останавливая игру, а другую протянул Мэри, – Ёшка.
– Оставь, Ёшка, – вызвался объяснить расклад Ваня, – она сама виновата.
– А ты без вины? Или кто другой? – его дребезжащие обертоны походили на звук катящихся с холма камней.
Двойняшки Урим и Туммим позыркивали исподлобья поодаль, предупредительно пошвыривая мелкую гальку к ногам Ёшки.
Подобрав один из более аккуратных камешков, Ваня спешно обнародовал:
– Вот и выпал тебе жребий водить.
– Окей, – как будто только того и ждал, подхватил Ёшка лихо подброшенный камень, тут же включаясь в игру, – теперь я ваш агнец божий, прошу любить и жаловать. А кому угодно, – повернувшись в сторону Мэри, – козёл отпущения. Отныне беру на себя все грехи ваши, – торжественно продекламировал он, с лёгкостью и видимым удовольствием подсаживая её к себе на плечи, – вы же шли бы отсюда подобру-поздорову от греха подальше.
– Обрати внимание, – отчего-то вдруг понизив голос, как будто опасаясь быть услышанной, принялась Лиза доверительно выбалтывать учительские сплетни. – это выдал Лёшка, «вольный художник» за последней партой. Каких он кровей (особенно по отцу) никто не знает, но почитание на восточный манер бьёт через край: взгляни хоть на подпись – Аль-Ёшка. Ну а под конец, как видишь, слов ему всё-таки не хватило – вот здесь уже неразборчиво, а дальше вообще одни эмоции, буквы переходят из закорючек в линии и пятна, всё сплошь и густо замазано какими-то лицами и фигурами, светами, тенями. Тут Лёшка перешёл на свой обычный язык картинок. Кстати, посмотри – вон на полях будто лик просвечивается сквозь бумагу, да с абсолютно твоими глазами, а рядом только ещё кусочек текста можно разобрать: «принесла алавастровый сосуд с миром и, став позади у ног Его и плача, начала обливать ноги Его слезами и отирать волосами головы своей, и целовала ноги Его, и мазала миром».
А вот и ненаглядный Лазорев (между нами, девочками, писанный красавец) – распускается словами во след своему светилу. Вот, похоже, как раз с того места, где у Лёшки слова иссякли и перешли в картинки:
И вымыв ноги ему, сказала она: «брат мой ждёт тебя на праздник, да пригласить боится». И это чистейшая правда – не знаю, что бы со мной было, ответь он отказом. Вдобавок я стеснялся. Как-то глупо, бестолково и по-детски – ожог случайного соприкосновения, и вот уже удушливая волна и пятнистый румянец всё заметнее на фоне моего мягкого хитона небесно-голубого шелка. Недаром сегодня мой настоящий день рождения – вот он, дар божий: наклонился, сейчас что-то скажет…
– Мне кажется, или пошёл знакомый текст? – Маша старательно наморщила лобик, – где-то я это уже слышала?
– Смятый халатик как материализация смятения. – подсказала Лиза, продолжая, казалось наизусть, почти не заглядывая в написанное.
«Приходи к нам и завтра тоже» – и учтивая полуулыбка моментально выдаёт желаемое за действительным, смешивает даты с числами, путает братьев с сёстрами. Мне нравится ещё как он при мне спокойно развлекается с сестрою, и плотная дымка маслянистого фимиама скрадывает обманчивой скромностью неуловимую тонкость его струящихся очертаний и прицельную точность лёгких движений. Дым сгущается, но мои запасы ладана неистощимы, а также и яшмы и любых камней каких он только пожелает. Солнца больше не видно, но нет – вот оно показалось опять – уходит в сторону – вверх-вниз – и неужели так пройдёт четыре дня? Жгучий свет, гарь, дым, копоть, пот, смрад и вонь разлетятся во все стороны из-под моего надгробного камня вытесанного кем-то из глыбы чистой любви. И тогда он протянется ко мне лучом света, поднимет за руку, прижмёт ненадолго к груди и отведёт домой, где в нашем финиковом городе медовый месяц вчетвером а ведь другие захотят его забить камнями да не алмазами и споткнувшись он упадёт в грязь а я больше не смогу этого выносить брошу хитон убегу в дальний сад где старая яблоня и так и неприрученные качели меня примут и не услышу их скрипа и не замечу как деревянные перекладины к утру превратятся в перемазанный засохшей чёрной кровью крест.
– Что это было? – принялась Маша загибать недовольные тонкие пальцы со следами въедливых чернил на фалангах и остатками разноцветного маникюра на острых ногтях – для начала бессовестный плагиат из серебряного века, потом полтонны смердящего декаданса для разгона, и пошленькое попрание норм общественного вкуса, грамматики и синтаксиса на закуску? Бедная Лиза! – всё это читать…
– А, по-моему, это настоящие переживания сакрального лазоревого цветка. – казалось, вынырнула Лиза из чтения. – Так он и раскрывается и распускается. Подчас неуклюже, а то и вовсе жёстко, грубо и не обращая ни малейшего на бедную Машу и её вкусы. Конечно, он что-то слышал, а может даже и читал, и теперь это его собственность, вовсе уже не похожая ни на что другое, хотя писали-то все, кому не лень. Даже тихоня и зубрила Шимон, знаешь, из тех, кто постоянно сверлит тебя оловянным голубым взглядом хронического отличника; у него же разумеется, как у самого ответственного, ключи от школьного сарая – одним словом, тише воды – ниже травы, как правило, не слышно – не видно его ни в школе, ни на улице – ни с того ни с сего вдруг возьми да выдай на-гора сказку – да какими яркими и пёстрыми словами на солнце блестящую! Сцена и место действия: семья рыбацкая, бедная, отец да два сына, изо дня в день о заре с тяжёлым неводом. Как однажды они с братцем Андрюхой встречают, представь себе, того же самого протагониста, о котором нам все уже здесь дружно и не на одну страницу понарассказали, и зовут его с собою на рыбалку. А ночной улов, как известно, не простой. Тут тебе то рыбы, испуганно рот разевающие, то души блаженные, нищенствующие. Ну да видно, наловили там такого, что начало им всяко-разно мерещиться: то он по морю аки посуху идёт, то вдруг у всех на глазах пару рыбок в пир на всю деревню превращает. Ну это, положим, изначально просто подсознательное желание любого рыбака. А дальше, к сожалению, как-то скомкано, начинаются какие-то несусветные то ли угрозы, то ли письма-послания не пойми кому. Кстати, Шимон скоро уезжает. Отца отправляют на пару лет в загранкомандировку. Шимми мне всё это рассказал и признался, что с тех пор, как сдал мне свою работу, не переставал думать об этом, и хочется ему дописать ещё и ещё, и про то, и про это, и герои возникают сами по себе, и ему вроде бы и вовсе врать не хочется, но они живут самостоятельно и делают что им вздумается, и не справится ему с ними. Обещал писать и присылать мне письма со своими новыми рассказами. Глядишь, и получится ещё из моего рутинного задания и отцовского назначения большая писательская миссия, а то и переходящая в призвание, и станет наш зубрила Шимми отцом-основателем чего-нибудь. Первую открытку за странной подписью Пётр я получила на прошлой неделе. Откуда он её прислал – не разобрать: секретная миссия евреев из Вавилона, город Рим.
– М‑да… – попыталась перевести Маша в форму слов и сложить из них хоть сколь-нибудь вразумительное толкование тем путанным намёкам и подозрениям, что вдруг повылезали жадными паучками из тёмных щелей, углов, смысловых и стилистических лакун ученических тетрадей. Её взгляд в спешке перепрыгивал с готового вывалиться из шкафа от любопытства изрядно потрёпанного Дон-Кихота на недавно переизданную и пока ещё не читаную Лолиту. Той самой главной книги, где всё должно было объясниться, на полках не было. Или Маша всего лишь не могла её найти. Как, впрочем, и не могла, даже с заметным усилием подыскать более или менее логичное оправдание всем этим странным совпадениям. Очевидно, старое и хорошо известное и, как правило, вполне приемлемое другими, но только конечно же не Лизой, объяснение – у дураков мысли сходятся – её и саму почему-то сейчас не то чтобы совсем не устраивало, но требовало серьёзнейшего пересмотра.
– Сдаётся мне, накануне вечером, в час небывало жаркого заката, половина твоего класса сидела на скамейке лицом к пруду и играла в накрученную историю, – попробовала Маша, наткнувшись на спасительного самиздатовского «Мастера». – Наверняка не меньше нашего забавляются, как ты сама меня учила – пишешь одну строчку, заворачиваешь её и передаёшь листок вместе с шариковой ручкой следующему в очереди, тихо пряча в кармане ненароком разгрызенный в сочинительских стараниях колпачок – помнишь? А тебе сейчас выпало всё это развернуть, вот и пойди разберись, где талант, а где выпендрёж.
– Какая разница, как и почему это получилось, и есть ли в этих байках правда? Мне совершенно не важно. Лучше послушай ещё: вот и оно, наконец, – потянулась Лиза от удовольствия – матвейкино сочинение, а то я уж было испугалась, что затерялось и так мне его жалко стало – ты не поверишь, но я его вместо «Отче наш» по вечерам перед сном перечитываю:
Ван с трудом приоткрыл глаза и перевернулся на бок. Головная боль перевернулась вместе с ним. Тысячи зелёных попугаев носились с истошным гомоном от одного виска к другому у него над головой. Ван защищался как мог, до слёз зажмурив щёлочки глаз, а потому и не разглядев вовремя непонятно откуда взявшуюся толпу на пригорке, пока вскоре до него не донёсся её необычный, крайне нестройный шум. Голося на всю округу, собравшиеся повторяли в разнобой, каждый на свой лад, только одно слово: Осанна! не просто выкрикивая, а как бы выталкивая его вперёд, подальше перед собой, так, чтобы оно долетело и встало рядом с незнакомым (несколько смазливого вида, впоследствии закреплённого всеми канонами) юношей, с недоумённой улыбкой оглядывающим подходящих к нему всё ближе и ближе и понемногу окружающих его неровным, широким кольцом людей. «Проспал!» – и, не успев закончится как подобало бы досадой, отчаянием, обидой на себя и озлобленностью на других, эта первая незрелая спросонья мысль была сразу же прервана несмелой пока догадкой, а вместе с ней и ощущением непонятно откуда взявшейся бодрости, уже пришедшей на смену боли от чуть было не растрескавшейся на части головы, – «Это он!»
– А, ну вот и он, наконец, осанна, что вся компания, семеро – одного, а всё ждут. – Ван накручивал и набирал обороты речи, бормоча нагромождение чудных словесных конструкций всё более и более неотчётливо, неразборчиво, глотая окончания фраз тут и там, так что мне не только записать за ним, но даже попросту расслышать его от слова к слову становилось всё труднее. – Именно тебя-то я и ждал, знаю – для того только и рождён был. Пойдём за мной, и станешь ты впереди меня, потому что ты был и прежде. Слова слетали горячечным бредом с пересохших губ, подхватывались несущим песок суховеем и, ударившись вдалеке о сожжённые зноем скалы, камнем возвращались к Вану, пытаясь сбить его с ног. – И будешь ты явлен и наречётся имя тебе… – запнувшись в недоумении – звать-то тебя?
– Царь иудейский.
– Ха, Его Величество! Как же мы сразу да не поняли! Ну конечно же – Его Шумерское Величество! Его Шу…
– Стойте – спокойно, но властно подняв руку, остановил насмешки окружавшей его толпы. – Вот так мне вполне нравится, одного слога хватит, и тот, кто ещё не оглох от вашего шума, услышит: Его-шу, Его-ша. Послушайте, как ласково выходит, покачиваясь на языке, а потом вытягивая губы в поцелуе. Можно даже ещё укоротить и оставить совсем просто – Го-ша, Гоша…
– О‑го-го-ша! Oh, my Gosh! – тут же возопили в ответ джинсатые девицы, настойчиво, как надоедливая и залипающая в глазах замедленная съёмка, подкатывающие со всех сторон, то исступлённо пошатываясь в дробных ритмах неукротимой пляски и обжигая его палящими языками полуденной жары, то плотно облепляя и разглаживая маслянистыми ладошками его невольно подрагивающие мускулы желания. – Осанна! Снизойди к нам, сын человеческий! Посвяти нас в тайну свою!
– Брысь, ведьмино отродье! – рассекая воздух хворостиной, выскочил табакерочным чёртом из-за кочек запыхавшийся Ван. Протиснувшись сквозь бесноватую толпу с помощью щедро раздаваемых направо и налево пинков, веских оплеух, матёрых затрещин и нескольких непечатных арамизмов, он сбросил на песок свою поклажу – здоровый кувшин, повидавшее рожи зеркало и лохматую тетрадь, завёрнутую в полотенце – и, прищурившись, обернулся к Гоше: А ведь неспроста, должно быть, они тебя умаслили. Знают, порождения ехидны, чего ждать и хотеть от тебя. Да и оба мы знаем, – хитро косясь на свою замусоленную тетрадку, – что я, хоть и не достоин, а исполнить обязан. Сдаётся мне, слышу мамкин голос, да как возрадовалась она в сердце своём за сестру свою, и вот уж вечер припозднился, а они всё наговориться не могут, да всё о нас с тобой, «какими мы станем, когда вырастем». Дежавю, скажешь? Или это от жары, мираж, типа такой, видение во времени. Хорошо хоть речка рядом – окунёмся в воду, да побрызгаемся, да смоем всю грязь старую да приставшую, всю эту нудятину наперёд известную, все эти старые заветы на новый лад и попробуем что-нибудь новенькое – дай-ка вот окроплю тебя на удачу.
– Так вот, – как ни в чём не бывало и ни капельки не смущаясь, запахнул свой халат Ван и на секундочку призадумался о потраченном на суетное, пустое и под конец всё-таки сбежавшем от него, по-видимому, с этим проходимцем Прустом, времени. Старательно, прикрывая глаза от натуги, но всё так же безуспешно, попытался припомнить хотя бы пару лозунгов из злободневной и модной когда-то, в тот далёкий момент молодости мира, выученной наизусть роли вопиющего в пустыне, не подглядывая в свою спасительную тетрадку, и, сетуя на бестолковость и беспомощность памяти и безнадёжно вдыхая, принялся тщательно и неторопливо растирать плечи и спину Гоши махровым полотенцем, бормоча себе под нос, как могло показаться непосвящённому, совершенную околесицу:
– Так же как и мы с тобой, сейчас они вдвоём, где-то вдалеке от всего света, в углу опустевшей кухни травят нескончаемые байки, цепляя слово за слово и перебивая друг друга, потому что знают наверное, что не встретиться им больше, не столкнуться случайно ни в лифте офиса, ни в очереди в магазине, ни за углом на улице, не попасть ни под киношный июльский дождь, ни под злобный стук соседей за обшарпанной стеной, ни под налетевшему в свой неумолимый срок и всё-таки так не вовремя и не к месту листопад, что беспорядочно разбросал и нещадно пустил по миру всё, чему не суждено свидеться – их самих, их время и их истории. А забытым историям, как растерянным ночным причудам, не продолжиться, не дотянуть, не выжить до следующего дня, и не мне тебе объяснять, чем занять каждый проходящий мимо день в ожидании завтрашнего счастья.
– Ох, Вань, а ты и вправду дурачок, или опять, как тогда на речке в верблюжьей шкуре с кувшином и прочей мишурой, просто прикидываешься? Если так, то вот тебе мой завет, моё самое честное-благородное. Совсем неохота мне брать лишний грех на душу, да видно ничего не попишешь. – Гоша, сидевший до этого момента в позе вялого лотоса, обречённо поднялся с пола и словно поневоле поплёлся к окну. Отогнав присевшего на подоконник голубя, он на секунду о чём-то задумался, словно подсчитывая в уме, потом негромко вздохнул и мотнул головой, отбрасывая то ли сомнения, то ли спутанные сквозняком космы. Ореол нервно дрожащего контрового света от уличного фонаря высветил его точёные руки и худые, но вызывающе расправленные плечи. Казалось, что вокруг головы осиял нимб. – истинно говорю вам, торжественно обещаю и клянусь, отныне и во веки:
Ни прикидывающаяся морем река, злобно, как и положено женщинам города стального неба, покусывающая утоптанный каблуками гранит, ни стыдливо ускользающая от пронырливых фар южная дорога в пыльное тридевятое царство призрачной однодневной свободы, ни озорной испуг серых глаз в чужом необъятном доме, ни узбекский халатик на спинке стула, ни липкие от арбузного сока руки – ничто не пропадёт, не исчезнет, а останется превечно с тем, кто увидел, услышал и познал мечту свою, не убоялся дотронуться до неё. Не убий, не забудь, не умали, не изничтожь ни тоской, ни отчаяньем, ни снотворным желания свои, а пестуй их и делись последней надеждой с тем, кого привадил и приохотил к страсти своей.
– Так опосля придётся ещё расплачиваться и отвечать за того, кого приручил? – Ван, не особенно стойкий к кухонной философии, подбросил некогда блестящий, а ныне жлобски замусоленный шиллинг, будто бы пожертвованный ему намедни той самой королевой, чей заметно приукрашенный портрет красовался на монете, но не поймал, и богатство укатилась куда-то под стол, алчно позыркивая на окружающих.
– Если не хочешь жить в постоянной опасности, боясь и остерегаясь ближнего своего – возлюби его. Не пугайся, но подставь ему щёку, – старательно не обращая внимания на суетню и ивановы фокусы, занудно тянул свою хриплую шарманку Гоша, всё сильнее повышая тон и то и дело срываясь на визг. – и тогда не будет любви конца. Ничего и никогда не кончится. В отличие от богов, у самых простых и смертных это останется да навсегда, причём (и это самое важное) у обоих. Поэтому я и не разрешаю убивать. Вот ведь почему «не убий»? – не потому что отбираешь чью-то жизнь – такого выхолощено-абстрактного понятия вам не осилить, а потому, что убив одного, ты другого, того, кто убитого любит, оставляешь одного.
– Успокойся. Вот, отхлебни немного. Поди, в горле пересохло, – протянул Ваня потёртую фляжку с тягучей кро..
– Боже, какой ужасный, пошлый, постыдный текст! Что-то очень знакомое, как ругань в подъезде, или, хуже того, пропагандистские репортажи полупьяных телеведущих – крикливые лозунги, дешёвый пафос, обесцененные слова, брошенные на ветер и вскоре падшие в истоптанную кирзовыми сапогами хлюпкую глину, грязь и слякоть несдержанных обещаний, льющихся ушатом соплей и слёз, – раскрасневшейся от кашля Лизе было явно не до шуток. – Я тебя такому не учила. Откуда это?
– Ну если о словах и стиле речь зашла, то, может, лучше в слова и поиграем? – податливо спасая ситуацию, попробовала свои силы Маша.
– Да, теперь нам бы… – эхом отозвалась Лиза.
– «Теперь», – не вытерпел Ван, – Ужасное словцо. До чего же созвучно слову «терпеть».
– Остаётся нам теперь вытерпеть – уцепился за обрывок идеи Гоша, пытаясь подытожить, – впереди ещё так много дней, ночей, вечеров, приходящих вразнобой, в произвольном порядке, когда их никто не звал и не ждал, каждый со своим настроением в замызганном кульке под мышкой, или со своими кто горестями, кто радостями, шныряющих из угла в угол незаметно как мышь, или еле волочащих ноги. Их до того много – нескончаемый сонм, так что даже не придётся спешить и навёрстывать…
– А придут ещё и ещё, – с готовностью подхватила Маша, согласно кивая, – дни, недели, месяца и годы со своими задумками и чудесами, и принесут с собою пухлые вязанки времени неохватными снопами, азарт да силушку сказочную, по богатырски отчаянную, такую, чтобы за любое дело взяться не раздумывая…
– Например, – словно нарочито невпопад встряла Лиза, переводя тему из бездумного мажора в элегический минор, – смотреть ежевечерний выпуск новостей по телевизору, или прогноз погоды у моря на завтра, оставаясь со всем этим неуклюжим и ненужным знанием без тебя…
– Выуживая весть про тебя? – подрифмовал Ван.
– Лучше «весь из себя», – размахивая по-дирижёрски руками, Маша воодушевлённо парировала невыносимо дешёвые двусложные аллитерации, – Или же, «вместо тебя и тебя не любя».
– Вместо тебя, – зажав виски ладонями, не унималась Лиза, – в голове лишь эхо, повторяющее что-то тихое, неразборчивое, отзывающееся только на имя твоё.
– Да святится имя твоё! – машинально оттарабанил подсказку Ван.
– Ваши приставучие, липкие слова, их маленькие слоги и юркие буквы, отчаянно, как маленькие дети, цепляющиеся за руки взрослых, – встряхнул головой Гоша, с трудом вылезая из-под оцепенения своего модного мохерового свитера и вытаскивая из стеллажа книгу, – Может, хватит играть в слова, в города, в предварительные ласки и прочую ерунду? Зачем придумывать, всё уже написано.
– Вау, где ты это выкопал? – Машины тщательно уложенные брови поползли вверх. – Я ведь раньше искала, да так и не нашла.
Ван выхватил из гошиных рук потрёпанный бестселлер и принялся декламировать, вычитывая обрывки фраз из наобум перелистываемых страниц:
– Твои воспоминания останутся звоном чокающихся бокалов, переходящим в звук колокольного набата по вечерам, где с прежних времён только несколько полуистлевших от безнадежья листков с рассыпающимися буквами забытого нами алфавита, неосуществимые и оттого ещё более навязчивые упования на невыносимо горький кофе хоть иногда по пятницам, бережно хранимый компромат засохшей плёнки, недорифмованные стихи, несдержанные клятвы, невыполненные зароки и обещания, многотонное громадьё планов, отваливающихся заскорузлой кожурой каждую следующую неделю по мере засыхания, недоступные удовольствия для самых бедных, перепачканные postcoitum слова, застывшие в поляроидном снимке руки, гербарии иссохших поцелуев на потрескавшихся губах, неслышимые телефонные звонки в пустой квартире, застрявший в одежде запах придорожной гостиницы…
Лиза прижала к себе машину голову, попеременно то целуя макушку, то приглаживая её кудри и приговаривая: «Ванечка, ну зачем ты так?»
Но он продолжал, будто не слыша:
– Как маленькие дети бегут к своим родителям, показывая свежие царапинки, чтобы на них подули, прошептали всемогущее волшебное заклятие и поцеловали и в ранку и в лобик, как толпы прокажённых и страждущих, давя друг друга, ползут в храмы, предъявляя свои увечья и язвы тому, в чьих силах исцеление, так и я, можно даже подумать, что немного хвастаясь, указываю тебе на сердце: вот смотри, здесь была любовь, и она всё ещё не прошла, она до сих пор болит. И каждый новый удар пульса возвращает мне твой образ, твои слова, твою тень, дарит мне ещё одну кроху желания прильнуть к тебе и так остаться. Amen.
– Tак, всё, хватит, пора собираться. – отрезала вдруг Лиза, услышав звон соседней колокольни.
– Ой, ну погоди. – Маша озадаченно теребила свой модерновый крестик на высокотехнологичной цепочке под цвет локон. – Тут я уже ничего не поняла: что это сейчас было и кто все эти люди – друзья, родственники?
– Оставь, сейчас надо паковать вещи и в дорогу. Ой не близкую.
– И этого я тоже не пойму: будь добра, отчего такая спешка и зачем в такую даль? – отчаянно попыталась Маша вернуть игривое настроение, подспудно подозревая, что дело пахнет керосином.
– Короче, – как будто переключив тумблер на другую волну, язык, напряжение (на сей раз Лиза резко отбросила правила). – Мой муж…
– Объелся груш – с готовностью всегда ёрничать встряла Маша. – Как всем известно, «дорогой, любимый и единственный».
– Да, именно так: дорогой, любимый и единственный – чеканила, не повышая тона, Лиза. – наконец, нашёл работу. Получил должность, причём сразу начальственную, довольно тёплое местечко в филиале крупной итальянской фирмы. Захар у него не в прямом, но, по-сути, в подчинении. Так вот, проверяя очередной проект, видит вдруг на картинках не вавилонскую блудницу, а меня – супружницу законную свою стало быть. Тут уж все его «красные лампочки» так и позажигались: откуда эти фотографии? кто, где, как, когда? Уж сколько я просила Захарушку не снимать, да ведь он, похоже, ничего кроме меня не видит, и никого, кроме себя, не слышит – взял да подменил одну из пятнадцати альбертовых работ (распальцованный их немец-иллюстратор), на свою, ну ту, где я блудницу разыгрываю, завернувшись листом ватмана, как одеялом.
– Ну уж никак ты на блудницу не потянешь. У Захара совсем, видать, крыша поехала.
– Думаешь? Ведь беременна я; наверняка не знаю, а скорее всего, от Юры…
– Ах, ну что за ирод такой! – вырвалось у Маши, в ужасе поспешно прикрывшей ладонью рот.
– … но почти каждую ночь во сне мне кто-то объясняет, что от Захара… А он то и дело прикалывается, говорит, мол, видение ему было, сорока на хвосте принесла, да черти нашептали, что дождёмся мы нашего Илюшеньку (ну да, вот даже имя выдумал). Невдомёк ему разве что чей ребёночек. А скоро уж и видно будет: как вошла ты в сени, как обнялись мы, так и запрыгал, взыграл. Не спрашивай меня откуда, но верно знаю, что Иваном наречётся, и исходить ему пустынь вдоль да поперёк, и омывать да окроплять толпы, и скрываться от глаз отца своего, и всё то, что ты рассказывала из книжки – и пляски девы, и замученные младенцы, и голова на блюде. Всё сходится теперь и так ясно я вижу его, но ныне ещё нет; зрю его, но не близко. И ещё много, чего тебе не расскажу раньше времени.
– Чего-чего? – на Машином лице возникла было недовольно-хмурая мина, но сразу же стёрлась проблеснувшей догадкой. – Лиз, ты у нас просто слишком впечатлительная особа. Оставь, это же всего-навсего детские враки да выдумки. Знала бы ты чего мне в электричке, пока к тебе ехала, цыганка нагадала. А намедни ещё юродивый во двор заходил – такое нёс, что волосы дыбом. Не попадись мне на глаза та книжонка, тянули бы мы сейчас с тобой джин с тоником и обсуждали новомодные коллаборации духов, которыми будет пахнуть ноябрь. И если бы ты, прости, не выпендривалась, а дала бы детям нормальную тему сочинения, скажем «Быт и нравы губернского города N», или, на худой конец, что-нибудь типа «Что называется счастьем», то и не сложились бы все бредни вместе в одно, но такое неизбежное и неминуемое кликушество. Но знаешь, я‑то ведь тоже кой-чего умею. Вот увидишь, наворожу-наколдую, и всё сложится по другому, иначе. Для этого дай мне только посмотреть на тебя в роли блудницы, покажи фотку?
– Нету у меня, Маш, ничего. Ни веры твоей, ни безверия, ни снимка – вяло махнула рукой Лиза. – ступай к Захару в лабораторию.
Троица подозрительного вида нацменов, обвешанных со всех сторон сумками, баулами, мешками и чемоданами, почтительно пятилась задом, пропуская Машу вглубь тёмной комнаты.
– Нас пригласил господин Краснов, но теперь нам пора отправляться дальше. В дорогу. В нэближний, как у вас говорится, путь.
– Никуда вы не уходите до конца следствия, по крайней мере, пока мы не разберёмся. – Шпанистого вида пацаны в униформе сдвинулись, засучая рукава. – Что у вас тут в сумках?
– Гостинцы привезли. Апельсины, мандарины, хурма, гранат, вино. Свежее всё, живое.
– Старшой, глянь-ка, не разберу, что здесь.
– Значится так: золото, ладан, смирна – как улики пойдёт, забираем. А ну, показывайте, что ещё притаранили. Кому велели передать?
– Сами не знаем. Не иначе как царю такие подарки.
Гэбэшники ринулись рыскать по углам. Резкий луч одного из их лазерных фонариков игриво добежал до далёкой звезды, так похожей на волшебную ёлочную игрушку, но висевшую отчего-то в совершенном одиночестве над головами у всех присутствующих при обыске, подчеркнув её мертвенную бледность и, отразившись, в изнеможении упал назад, высветив рядом с местом падения блестящую поверхность тонкого ручейка. Он протянулся из лужицы тёмной крови, разлившейся вокруг Захара и его любимой собаки, лежавших поперёк прохода на полу. В руке Захар сжимал фотографию Лизы, что была снята украдкой, через зеркало. На ней Маша прильнула к Лизе, а та отрешённо смотрела прямо в камеру.
– А ну, вон отсюда! – зашипела Маша. – Тоже мне, волшебники-криминалисты, мастера мистерий и отпечатков пальцев. Все ваши способности, высмеянные ещё каким-то Дойлем – топать гурьбой туда, куда направляет отблеск звезды на бляхе шерифа.
Потупив взгляд и тихо отдав какие-то распоряжения по рации, сгорбленные полицейские исчезли в неизвестном направлении.
«Перебор» – едва успела подумать Маша, отчаянно и судорожно цепляясь своими непослушными пальчиками за поручни, но всё-таки неумолимо сползая на подкосившихся ногах на пол. Она попыталась удержаться взглядом за грозное «Не прислоняться» на окне вагона, уносившего её в непонятное «как же теперь будет?» от лежащего навзничь посреди своей всегда таинственной тёмной комнаты Захара, от подсыхающего ручейка крови, почти незаметного в осторожном, крадущемся свете красного лабораторного фонаря, от загадочной, чужеземной компании кавказцев с пустыми чемоданами, исковерканными словами то ли причитаний, то ли восхвалений, от толпы ождаемо тупых опричников, крушаших, повидимому, последнюю их тихую ночь с Лизой, от её ни к селу ни к городу ребёнка, из-за которого всё теперь переменится – Лизе придётся бросить всех: и её бедную, по-детски взбалмошную Машу, и талантливых учеников с их бесстрашными, полуграмотными россказнями, и так и не укрощённого Захара. Но не только огни тоннеля метро мелькали у Маши перед глазами: Лиза в окне автобуса, Ваня, брызгающий водой на кузена, а потом украшающий его в насмешку терновым венцом, Иешуа с Шимоном, идущие по воде с сетями, полными рыбёшек и бьющихся и трепещущих людей, так внезапно похожая на неё саму и отличающуюся только плотным слоем татуировок подруга, забитая камнями в компании друзей, поцелуй двух мужчин и мастерски разыгранный оргазм перед крестом на горе.
«И в этом доме тоже всё смешалось, и несчастливы они тоже по-своему. А мои ли это мысли?» – вскользь удивилась Маша, приоткрывая глаза. Перед ней склонился некто весь в белом. На халате, рядом с красным крестом и змейкой, шеврон с аккуратно вышитым именем. «Габриэль».
– Не бойся, я фельдшер-практикант, иностранный студент, многого у вас не понимаю конечно, но зато знаю точно, что у тебя скоро родится мальчик. Радуйся!
Мгновенье, о котором столько веков упрямо твердил немец, по-видимому достигло своего пика прекрасности и, уверившись в этом, остановилось. Поезд же, наоборот, наращивая темп, вырывался из тоннеля к свету. Маша оказалась не готовой к этому. Как и к впопыхах прибежавшей сегодня весне с короткими платьями и закатанными рукавами окружавших её и отчего-то улыбающихся ей попутчиков. Она полезла в карман за телефоном, нашарив невесть откуда взявшийся клочок с полудетским почерком:
«Образумившийся наконец плач муэдзина прервался совершенно неподходящей, неожиданной нотой. Таким он и сохранится на весь этот заново нарождающийся день в памяти прилегающих деревень, где ночные завывания волчиц и истошные крики женщин понемногу стихали, уступая место молчаливому в своей победившей торжественности утру, разливающемуся по всему подвластному взгляду миру». Видимо, это был обрывок сочинения кого-то из любимых лизиных учеников, подписанный чудной закорючкой в углу – INRI.