Тающие крохи сахара на губах и кусочек мармелада, нахально прилипшего к матовому подбородку. Собственно, здесь можно было бы и закончить рассказ, но именно на этой фразе она метнула взгляд в отороченное дешёвой позолотой зеркало. А‑ля рембрандтовский подмалёвок, ловко изогнувшись, вылез из массивной рамы капитаном военно-морского флота, поблескивая аксельбантами: «я не вовремя?». Тут вполне можно было бы поставить многоточие, но вместо этого к столику подскочил официант. Переливаясь зловещим глянцем, муха, очевидно, готовилась отлипнуть от его напомаженной чёлки и ринуться на блюдце с золотой каёмочкой, куда фифа нехотя положила хрустящие банкноты немалых достоинств. Официант успел первым. Изловчившись и перегнувшись через вполне уместный в данных обстоятельствах восклицательный знак, девица, заливаясь переливчатым хохотом, треснула его изящной сумочкой на длинной сверкающей цепочке по тому самому месту, где застыла опешившая от неожиданности муха. Невзирая на нерешительную, но стилистически оправданную в этот момент точку с запятой, храбро вступившийся за честь дамы капитан выхватил начищенный кортик и пригвоздил так ничего и не успевшее понять насекомое. Блестящее лезвие напряжённо подрагивало, застряв в черепе. Конечно, лучше это было взять в скобки, если бы, приобнажая ослепительные зубки, барышня одобрительно не улыбнулась, слизывая искрящиеся сахаринки с верхней губы. Жирная точка, да?
Глупости
Мельчайшие подробности долго не могли договориться и бузили разношёрстной гурьбой, переминаясь с ноги на ногу у входа в паб. Те, что повыше ростом, удивлённо поглядывали на коротышек, тщетно пытающихся, вытянув шеи и приподнявшись на цыпочках, различить очертания счастливчиков внутри, по ту сторону дымчатого стекла. Continue reading
Пасхальное (а может, Рождественское)
Вероятностное пространство. Мелодрама. Сиречь, драма, писанная мелом на школьной доске? иначе говоря, милым – драма? или же (ещё проще), о том, как убрать торчащие белые нитки с наспех сшитого платья.
Continue readingНи слова кроме правды
Разомлевшие негры, полуприкрыв глаза длинными ресницами, развалились на ступенях церкви и дружно лузгали семечки. Нет, попутал – лущили орехи, а может быть, арахис. В сахаре? Ну, поскольку сами из Сахары, то пусть будут в сахаре. На площади перед церковью носились с мячом измождённые от стоячей жары, тупого азарта и, взятой ими же с утра гончей скорости, белые (как водится, бейсболки с козырьками на затылках, униформа ввс и прочие признаки вырождения). Цветные тихо курили свою вонючую траву в сторонке. Стоп. Не было цветных. Зато на противоположном конце площади, небольшая толпа румяных иешиботников настырно теснила к углу синагоги трёх бледных шикс, по-видимому, ведясь на исходящий от них аромат парфюмерной лавки вперемешку с табачным дымом. Нет, скорее всего и дыма не было, поскольку стемнело, а значит, начался шабат, и одинокий штраймл раскачивался неподалёку, невпопад раскрывая свой рыбий рот с покусанными губами, то пытаясь вспомнить и вымолвить что-то из очередной главы, то захлёбываясь слишком большим глотком вечернего воздуха. В эту чёрно-белую (помните, мы убрали цветных) картину можно было бы добавить ватагу пьяных румын, палящих из пистонных пистолетиков в дерзко ухмыляющуюся луну, которой всё надоело до трансильванских чёртиков настолько, что она, ничтоже сумняшеся, щедро разливает по площади свой свет тягучими винными лужами, в чьих отражениях внимательный читатель подмечает морду задумчивой собаки, подмахивающей хвостом в такт неуёмной скрипке в терзающих её руках увесистого джентльмена в окне второго этажа над аптекой, старательно и напрочь игнорирующего визгливую мадам (допустим, третью по официальному счёту супругу), по телефону призывающую полицию положить конец мексиканской стряпне в соседских апартаментах. Забыл, вычеркнули же цветных. Стало быть, вычёркиваем и жену, заменив её на мадемуазель без определённых занятий. Впрочем, лучше на друга-художника, сотворяющего не музыкальный портрет скрипача, а непреходящий шедевр всех времён. На полотне его (монохромном, но зато сколько оттенков!) расположились (слева направо): читай с начала!
Семейная история
В париже три градуса ночью. Один тебе, другой мне, а третий (самый тёплый) давай оставим этому развесившему уши синоптику в то и дело сползающих хлипких очочках. Через пару дней, в благодарность от холодной смерти, он завалит нас сугробами, достающими до второго этажа эйфелевой башни, где мы просаживаем пока ещё не окончательно выигранное наследство жюль верна, оказавшегося (если суд примет результаты днк теста) тем самым благословенным уродом, воспользовавшимся в холодный субботний вечер моей пра-пра-бабушкой и её непониманием французского. Фааааак – ты произносишь точь-в-точь как она, на распев растягивая удовольствие глубокого ударного гласного. Её излюбленное? И ещё одно напоминание о таком родном, но диком западе – лунная соната на истерзанном шлюхами и исстрелянном ковбоями пианино в салуне, где простушка Бетти Ховен надеялась встретить кого угодно, но уж никак не того полуглухого, замахивающегося тростью старикашку, брызгающего во все стороны слюной и немецкими ругательствами, чей след простыл поутру вместе с честью и тягучей мелодией моей двоюродной пра-пра-пра-тётушки. Как внучатый племянник, я мог бы рассчитывать хотя бы на немного более честное упоминание о семейной сцене, чем quasi una fantasia, не так ли? Предрасположенность Бетти к ритмам и музыкальным забавам, непременно и очевидно была унаследована напрямую по отцовской линии. «Пло-ди-тесь-и-раз-мно-жай-тесь» – неустанно вколачиваемый ритм, по всей видимости, единственной мудрости, усвоенной им в хедере (от довольно симпатичной рабанессы, с которой у Бетти, судя по бережно запрятанному промеж страниц последнего тома вавилонского талмуда наброску, кисти, если не руки, одного из Брейгелей, неимоверное сходство), доносился из родительской спальни каждую субботнюю ночь. Упомянутая впопыхах будних дней рабанесса тайком выкраивала время и на совсем уж не приставшие и неподобающие ни сану ни вере проказы, и комья вялой глины затвердевали в её умелых (и вполне возможно, не лишенных кабалистических навыков) ручках, превращаясь однако и как на зло не в изящные вазы, а в точащие (как наша эйфелевка) поделки, отчего-то непременно походящие формой на корабельные сосны. Сегодня невозможно достоверно выяснить было ли это отголосками скрытых способностей и растраченных впустую талантов её деда-моряка или прадеда-того-самого-деда – шумерского гончара. Интересно также отметить, что первый был женат на племяннице царя и некоторое время вёл довольно смирный образ жизни, постоянно читая одну единственную, до дыр любимую книгу какого-то ирландца-островитянина, в одночасье (как-никак, 800 страниц) ему однажды опостылевшую настолько, что отдав распоряжение жене выйти замуж снова, укатил на какую-то неслыханную по своей нелепости войнушку (разумеется, из-за другой – заметим в скобках, не доставшейся ему в своё время – женщины), после чего пропал, но был обнаружен соглядатаями семью годами позже то ли на гаваях, то ли на багамах, то ли (как утверждают злые языки) на позабытом богами острове огигия. В одном из холмов упомянутого острова любознательные археологи недавно обнаружили расписанную (невообразимо скандальными для современного нрава сюжетами) керамику. На нескольких фрагментах удалось идентифицировать нечто вроде подписи мастера, что напрямую возвращает нас к тому самому гончару из славного халдейского города Ура. Больше других мне по душе изумительно сохранившаяся черепичка, назначение которой ставит в тупик всех принстонских. Так походящая на купленную тобой в прошлом году в амстердаме игрушку, на ней ещё и автограф – чётко читаемое имя Адам. Вполне возможно, это аллюзия на единственно известную и оттого самую любимую древними сказку, которой, впрочем, я имею убедительное и неоспоримое подтверждение в виде бережно хранимой семейной реликвии: внушительных размеров и сильно ободранный ящик из дерева (то ли оливы, то ли акции), крышка напрочь оторвана неизвестно кем и когда, а на дне его две каменные плиты с выдолбленными на них крякозябрами. Недавно я сфотографировал эти письмена и загрузил в chatGpt, на что он ответил, что почерк безусловно женский, а содержание настолько откровенное, что он не уполномочен его мне предоставить. Оставленный таким образом в недоумении, благоговении и загадках, таскаю эту рухлядь с собой с квартиры на квартиру. Хочешь взглянуть? В чердачной пыли чулана ты спотыкаешься, зацепившись кофтой за тот самый заветный ящик и эротично выругавшись (merde), ухаешь в него с головой. Вынырнувшие оттуда твои ещё более голубые от удивления, чем обычно, глаза перебегают от меня на две шоколадки, вытащенные из сундука – точь-в-точь те, что нам принесли к кофе в кафе на башне. O‑la-la! Adam, tu es un farceur!
Ёлка
Ёжась спросонья в суетных и обречённо-бестолковых попытках натянуть ускользающий плед одновременно и на дрожащий подбородок и на леденеющие ноги, неожиданно натыкаюсь на протянувшийся и струящийся тёплой золотой нитью из дальнего угла, словно прорвавшийся из холодного ниоткуда свет уже не чаянного маяка, луч невесть из каких мест взявшегося взгляда. Мерцая из-за нервно подрагивающих ресниц и тонких веток, он более чем красноречиво молчит о том, что вот-вот часы пробьют полночь, которую мы встретим вдвоём, налетит метель, а может музыка про неё, или в который раз перечитанная накануне повесть, и под её вихрями нас никто не заметит, не узнает, не окликнет по имени. Волшебные дары перейдут из рук в руки, перетекут из губ в губы, затрясутся, зазвенят и затренькуют невообразимо огромные серёжки, расползётся мишура блёсток, зашуршат нетерпеливо и яростно раздираемые обёртки, и, после синкопичной запятой, восстанавливая дыхание, она не поскупится на ещё одно, самое удивительное слово: «сновымгодом»…
Кто-то зацепил плед, и мохеровые колючки зашуршали в попытках зацепиться за вчерашнюю щетину.
– Пахомыч, а кто… то есть, где…?
– Не волнуйтесь, барин – ёлку-то я уж снёс. Будет праздновать. Надо б к следующему разу новых лампочек прикупить, а то старые толком и не горят, всё мигают.
Fétiche — something believed to have the power of magic or good luck
Наткнулся на твои сандали, и день полетел кувырком. С тонкими, заносчивыми ремешками, двумя застёжками — одной звонкой, другой скрипучей и заскорузлыми, потными вмятинами под пальцами. Ябедничая, кто-то принялся мне тут же настырно и ритмично талдычить прямо в ухо о том, как они падали со стуком на пол и до (а после так уж и само собой) нашего расставания. Как же они оказались сейчас здесь, под моей кроватью? Забыла впопыхах, умышленно оставила, или они сами притопали, заучив проторенную дорожку? И что мне с ними делать — позвонить, предложив вернуть, спросить, может сама заедешь? Сдержанно посмеиваясь, ответишь, что всю эту вышедшую из моды канитель я могу оставить себе на память. Долгую, хорошую и светлую. Промолчу, повешу трубку и, с сандалиями в розовом пакете под мышкой, отправлюсь к по обыкновению флегматичному, лениво цедящему сквозь зубы свои узбекские ругательства, но сегодня отчего-то совсем грустному, сапожнику. Пусть поставит новые, фирменные набойки вместо пыльных, стоптанных и немного подновит потрескавшийся на сгибах лак. После поеду к морю, сниму тот же, выходящий на голосящий прибрежный променад, номер, поставлю блестящие сандали у порога, откупорю неизвестно каким чудом уцелевший кьянти того урожайного года, вытащу из сумки блокнот с ручкой и честно расскажу обо всём.
Посвящение М.К.
Больше не задерживаются в подкорке и, пожухнув, уносятся с листопадом прочь. Где они теперь, все бывшие, как их звали и когда это было? Говорят (кажется, эту фразу мой любимый поэт украл у моего любимого писателя), замужем, а может, давно уже умерли. Выцвели и потускнели волшебные истории, дикие, необузданные сны и магические формулы. Выветрились ранее незыблемые законы, неоспоримые причины и их неотвратимые, трагические последствия. Канули державы, их харизматичные правители и переломанные ими судьбы. И только скапливается по пыльным углам кипами и норовящими расползтись штабелями всё больше неумолимо желтеющих фотографий, пустячных записок, измятых памяток, измусоленных закладок, обгрызенных карандашей и ручек, просроченных календарей, так и не попробованных рецептов, замызганных билетиков, повидавших виды путеводителей и отживших учебников истории, невзначай превратившейся из новейшей в древнюю. Нацепив новые очки на нос, ясно вижу как уже завтра, в пятницу, все эти внимательно прочитанные, бережно накопленные и аккуратно собранные в кучку знания растворяются, утекают и просачиваются из его небытия всего лишь крохотной «каплей в море». Но зато бусинки его пота, звонкие и увесистые одновременно, всё ещё солонят язык и щипят глаза, и лучше бы мне сейчас же остановить его, иначе дворцовая охрана ворвётся, схватит, и, если не растерзает на моих глазах, то отволочёт на суд к папеньке, и после торжественных речей, фанфар и повешения на людной площади в ближайшее воскресенье, родитель целый месяц не будет со мной разговаривать. Короче, надо бы милого притормозить, окликнуть, но вот досада – его имя забылось, стёрлось, выветрилось, да и откликался ли он когда-нибудь вообще на звук моего голоса до того, как тот охрип, осел и растрескался, словно антиквариат, оценённый втридорога только теперь, да и то лишь за почтенный возраст. В другие времена мы бы легко обошлись без имён, кличек и прозвищ, а вполне возможно (и скорее всего), что даже и без слов. Это теперь мой официально узаконенный однофамилец старательно, с девяти до пяти кроме выходных, расшифровывает архаическую латынь, и меня распирает, но нет, ни за что не признаюсь, что это те же самые мы, оторванная и бесшабашная пацанва, выцарапали на стене всё, на что были способны в те блаженные времена до рождества христова. Подойти, взять за руку, повести за собой, прильнуть, отодвинуться, встать, встряхнуть головой и уйти можно молча, без единого лишнего слова. Грамошные могут оспорить, или, хуже того, заменить истину словами – разве строчкой назад именно это уже не было изложено в письменном виде на бумаге? Им, эрудитам, невдомёк, что вихри, проносящиеся в голове до того часа, когда прозвенит будильник, играючи сдувают, сметают и стряхивают раскоряченные буквицы со страниц, заготавливая к началу дня девственно чистые белые листы. И так всё, что было сколь угодно складно собрано в строки и строфы, придётся писать заново и опять превращать желание в слово. А за такой подлог на костёр не желаете ли? Извольте, дорогая, да и согласитесь, пока время терпит и мы не спеша прогуливаемся к эшафоту и обратно, просто признайтесь антре ну, что с тремя парнями, приехавшими вчера из индо-китая вы порезвились на славу, и, позвольте догадку, не только благодаря их звучным кличкам (Ли Бертин, Игаль Энтин, и брат Ернит соответственно). А вас, собственно, как изволите величать? Ах, как жаль, жанночка – имя самое обыкновенное, пошленькое и, увы, широко распространённое по всему белу свету. Девчонок с таким именем миллионы. И они все целуют, провожая на работу или войну, уютно ждут, сидя в кресле с книгой или журналом, ходят на каблуках в обнимку в кино или в паб и, однажды, как правило, рожают двух-трёх детей. Осмелюсь предложить взять псевдоним, да по-каламбуристее. Например, натуш (נטוש) – ласкательно-уменьшительно, произнесённое на языке той страны, откуда ни вы, ни я, но где мы нынче худо-бедно обретаемся, звучит довольно странно и, с вашего позволения, вызывающе. Кто вас так? Видимо, родители без особого воображения и не сильно заморачивались. Спросите, «что в имени тебе моём»? Будь по-вашему, сознаюсь: одеревеневший язык не поворачивается, и, когда надо призвать, вернуть, окликнуть, заставить удивлённо повернуть голову и бросить любопытный взгляд, то единственный звук, который я способен издать, исходит от озадаченно хлопающих ресниц, спасительно прикрывающих ваш уходящий из поля зрения силуэт. Будь имя попроще, я бы, наверное, справился. Возможно, представил бы все вероятные и не очень перипетии от вашего первого лица:
Пятая сигарета. Из второй пачки. Задумчиво разминая тонкими пальцами похрустывающую бумажную плоть я вспоминаю вяжущий вкус, терпкий запах, пересохшие губы и сухость во рту, который ты, с трудом припоминая расхожую детскую классику, так нахально сравнивал с пепельницей. Единственно доступный на сегодняшний день запах – мятная жвачка орбит.
Третий мужчина. После полудня. Он мог бы рассказать о том, как, с поволокой отводя глаза, я не подаю вида, когда накатывает и разливается усталое бесстыдство. Зря боялась – я всё выдержала с честью, а теперь только фантомная боль стиснутых рук приходит на помощь всякий раз, когда впопыхах забытый тобою той зимой шарф цепляет застаревший шрам твоего же торопливого укуса.
Восьмая книга. За выходные. После беременно-распухших стеллажей и прогнувшихся полок, проглоченных запоем, втайне от друзей, учителей и родителей, я, судорожно вцепившись в корешок, остервенело перелистываю страницы вперёд-назад, жадно вчитываясь и ныряя с головой в каждый абзац, в тщетной надежде наткнутся на что-нибудь новенькое, доселе нечитанное. Неужели это очередной пересказ старой, расписанной по издревле утверждённым ролям, бульварной пьесы, где ловкие слова, щегольские мемы и закрученные парафразы яростно пыжатся заморочить голову? Откладываю и эту книгу в сторону, вычёркивая автора – ему не рассказать мне о том, как течёт река, и его сотрясения воздуха не раздуют ветра в камышах.
Четвёртый бокал. После хемингуэевской беготни по отвоёванным, но непокорённым барам, визжащим свингом и герникой, я с некоторым удивлением разглядываю устало сочащуюся струйку вязкого как бычья кровь вина. И пока солнце, застыв в остервеневшем столбняке раздумывало, где бы ему по-тихому иссякнуть, коррида закончилась. Неужели всё ещё кровоточит? Через просвет бокала твои глаза приобретают французский оттенок. Этим вечером я, пожалуй, заведу себе нового, породистого, прекрасно выдрессированного, в чёрном ошейнике, с выносливостью гончей и блестяще отработанными рефлексами.
Ветер и время под ручку (как и мы с вами) проносятся сладкой, хотя уже беззубой, шамкающей парочкой, оголтело несутся, сметают пытающиеся зацепится за крохотные обрывки пока ещё узнаваемого удовольствия кадры любимых фильмов, переворачивают вверх тормашками выверенные и прочерченные рейсфедером по линейке стройные столбцы непостижимой таблицы умножения. Перекати-поле, сломя голову перебегающие хайвей в неположенном месте. Пыльные позёмки, струящиеся из-под корней чахлых колючек. Вихрастые страницы заскорузлых любовных записок. Конец выходного дня под уже раздувающийся занавес неумолимо ли надвигающейся рабочей недели и неизбывная вечерняя молитва: Господи, спаси, сохрани и помилуй мя.
И без перестановки слов смысл меняется
Любил меня? И, говоришь, быть может
чего-то там в душе. Оставь, совсем,
поди, уже угасло, не встревожит
тебя моя печаль. Пускай ничем
моей любви безмолвной, безнадежной
не заслужил: робел и ревновал как мим…
Благодарю тебя так искренно, так нежно,
что научил меня любимой быть другим.
Road Movie
Ничего не поделаешь, но пять раз в неделю, каждый треклятый будний день я отправляюсь на работу. Контора моя вот уже пару лет тому как приютилась на большой и шумной улице. Магазины, бойкие забегаловки, бурлящая почта, стоянки последних такси и остановки натужно пыхтящих автобусов, жеманные аптеки, беспардонные парикмахерские, мелкие лавочки и всё такое прочее с уймой народа, постоянно снующего туда-сюда со своими гешефтами. Хотя по утрам (а я прихожу на работу рано, даже слишком), улица просыпается медленно. Двери, окна, жалюзи и витрины продирают глаза с недоумённым скипом и озираются вокруг себя с неподдельным недоумением. Совсем неподалёку эксклюзивное агентство по продаже машин, но не задрипанных «субару», а тех единичных экземпляров бизнес-класса, что видит во сне каждый начинающий карьерист. По соседству, в минуте ходьбы, щепетильный банк с не менее стильным штатом благонадёжных сотрудниц. Словно невпопад и случайно оброненное «здрасьте» вместо воздержанного и по-соседски добропорядочного «добрый день» в тот странный обеденный перерыв сорвалось с губ одной из банковских монашек и долго не раздумывая влетело в ухо пробегавшего мимо дилера из автосалона. Диковинная на любой взгляд и вкус получилась парочка – его холёные метр девяносто, бережно ведущие под руку гордую хромоножку с аскетичным карэ. И только понемногу вся воронья слободка, включая меня и участкового полицейского, свыклась, как однажды вечером, уходя с работы, моё нездоровое любопытство в который раз зацепил вид этих двух голубков. Они сидели в роскошной альфа-ромео вызывающе-красного металлика, выставленной на улице перед автосалоном. Мне даже показалось, что он объяснял ей что-то касательно управления этим чудом. Она радостно кивала, послушно опуская впервые накрашенные ресницы. Не успел я отойти, как он с явной неохотой выбрался из машины, которая, нервно ворчнув своим итальянским двигателем нечто неразборчивое, укатила по нашей пустеющей улице в совершенно неевклидову бесконечность. С трудом дотянув до следующего утра и проскользнув в двери только что открывшегося банка, я принялся выяснять за какой стойкой принимает хромоножка. «Больше у нас не работает» – фраза отправила меня прямиком в автосалон напротив. «Красная альфа это прощальный подарок» – выпалил в ответ на мой немой вопрос и почему-то поспешно отвернулся от меня дилер.
Выбросить из головы всю эту историю мне не удавалось до обеда, когда внезапно выяснилось, что вечером я не возвращаюсь домой, а отправлюсь в срочную командировку. Сбой рутины пришёлся как нельзя кстати, шины арендованной «тойоты» с нежным шипеньем прижимались к надёжному полотну хайвея, и отшибленность конечной цели – не то крошечного туристского посёлка, не то армейского перевалочного пункта с дрожащими над ним от холода пустынной ночи голенькими звёздами сулила романтическое настроение похлеще лермонтовского. Встреченный на развязке при подъезде к городку указатель старательно поддерживал как обещанное, так и смутно желаемое: «Путь благовоний». Девочки-подростки, сгрудившись в плотную кучку, от которой за версту несло изрядным количеством шампуней, увлажнителей, банных лосьонов и умащающих кремов, бойко перепрыгивали рёбра пешеходной зебры. В приспущенное окно машины метелью влетели и закружились вихрем внутри салона ладан, смирна и африканские специи, перемежаясь с пением, трелями и щебетаньем. Единодушный девчачий гомон играючи продолжал диковинную сцену, из-за которой я, зачарованный деревенским воздухом горожанин, чуть было не слетел в обочину полчаса назад: крепко сбитая стая птиц застилала и замазывала сплошным вязким пятном поспешно уходящее от пристальных чужих взглядов солнце. Пропустив сплочённую стайку, а заодно и нужный съезд, я сделал ещё пару лишних оборотов на круге и безвольно последовал за струящимся ароматом. Вскоре амбра привела к обрыву над каньоном. В посекундно загустевающих на моих глазах, словно сиротливо стынущий кисель, сумерках, пропасть старательно растягивалась в бесконечность. Упустить такое зрелище, не запечатлеть такой момент (даже для меня, не бог весть какого любителя дикой природы вообще и пейзажной съёмки в частности) если и не грех, то, по крайней мере, досада. Выудив из сумки фотоаппарат (благо всегда с собой), я прильнул к глазку окуляра. Приблизившись к краю откоса, девочки немного расступились и притихли, выжидательно-настороженно поглядывая на чужака с неуклюжей камерой в руках. Но нелепый аппарат наотрез отказался щёлкать и только обиженно моргал иконкой разряженной батареи. Виновато подняв глаза и безнадёжно улыбнувшись, мне оставалось лишь вернуться в машину, взглянув напоследок на почти совсем уже погасший остаток дня, который я не сумел сохранить. И спустя это упущенное, не остановленное мгновенье, когда наконец стемнело, из девичьей стаи прямо у меня под носом начали свой путь наверх новые звёзды. Скоро они оказались там, где за полчаса до этого кружила размашистыми мазками другая стайка. Поначалу они смущённо переглядывались, робко топчась и неуверенно толкая и задевая друг дужку. Но вот некоторые из них решились и поднялись повыше, заговорщически подмигивая и сверкая не зря заранее продуманным макияжем с блёстками. Новенькие и те, что помладше, всё ещё осторожно переминались с ноги на ногу, не решаясь оторваться от земли, в то время как другие, постарше, уже вальяжно расположились на своих законных местах, заняв свои строго отведённые уголоки в созвездиях и холодно взирая на меня сверху.
Нарождающийся хамсин привёл с собой растерянно мечущиеся клубы зыбкого марева и заботливо укутал ладанный путь густым шлейфом навязчивой пыли, чуть было не запрятав под ним дорогу, по которой мне предстояло дальше, в место, где меня никто не ждал, и куда именно поэтому я так хотел. Не зря же так и называется: “Grand Hotel”. Наверняка в фойе в изнемогающе-беспрестанном лупе одноитожится «Le grand besoin d’amour», а торопливость каблуков стихает, смиряется и вязнет, не будучи в силах выбраться из ворса коврового покрытия. До самого утреннего завтрака стрелки часов будут кружиться как заведённые, словно долго напрашивающийся и наконец угаданный вальс в немом фильме. Невообразимая уйма времени под ручку то с удивлённым господином перед лифтом, то, всплёскивая руками, с недавно познакомившейся девицей, дрожащей испуганной ланью в отражении холодного зеркала холла, то безвольно склонив голову так низко, что опустевший бокал смущённо спрятался под волнами кудрей рядом со мной за соседней стойкой. На стенах, с разумными интервалами, развешаны приятные глазу картины, а мягкость приглушённого света щедро отменяет обязательность ежедневного бритья. Дизайн продуман умело и профессионально. Ни одной мельчайшей детали, способной напомнить. Все исподтишка покалывающие горечи, отчаяния и обиды, сметённые в сор воспоминания и неоконченные наброски писем – всё искусно упрятано за надписью «для служебного персонала» и заперто на фальшиво позолоченный ключик. Стало быть, опасаться нечего и некого, моя гостиница – моя крепость, куда можно вломиться в номер под теоретически счасливым, но ничего не сулящим и ещё менееобещающим числом 1432, залезть в напористо и невозмутимо часами текущий душ, плеснуть кипятка из негодующего чайничка, у которого «извините, накипело», понимающе переглянуться с урчащим пустым желудком холодильником, ласково провести ладонью по музыкальным рёбрам вешалок, дипломатично пожимающих плечами при расспросах о впопыхах сбежавшей накануне возможно прекрасной незнакомке. Наконец, сезам-карточка в замке, ручка-недотрожка стиснута до упора, смущённые петли скрипят сквозь зубы свои тактичные приветствия, заветная дверь раскрыта, а я остаюсь на пороге, решительно превратившемся в болевой, и не решаюсь ступить в двадцатипятиметровую иллюзию с окном, выходящим в долину. Нужно сделать всего несколько шагов, пройти пределы выносливости, терпения, ожидания, возможностей, мечтаний, отчаяния, боли и приблизится на расстояние, недоступное для смертных посетителей лувра – окаймлённая непозолоченной рамой распахнутого окна, призывно и беззаботно покачивая ногами как на качелях, на неглубоком подоконнике сидела Лиза. Мы и раньше встречались – при влёте, со страниц яростно перелистываемого рекламного буклета она внимательно приглядывала за тем как у меня стучит в висках и я судорожно сглатываю, чтобы не так сильно закладывало уши; несколько раз её шёлковая накидка, струясь вдоль прохода между столиками опустевшего зимнего кафе, задумчиво задевала мой дрожащий локоть руки, отчаянно пытающейся удержать норовящий расплескаться в приступе тахикардии кофе; пристально смотрела мне прямо в глаза, менявшие свой цвет с беспокойного на отчаянно зелёный в изо всех сил старавшемся казаться беспристратном зеркале, но всё-таки раскалывающемся и распадающемся в звонкий головокружительный калейдоскоп не отражений, как положено всеми законами физики, а воспоминаний то о янтарных фиш-н-чипс в прибрежной забегаловке, то о непрошенной дырке, прожжённой легкомысленной сигаретой во вчера купленном платье, то об арбузном соке, лениво стекающем тяжёлыми розовыми каплями по подбородку на узоры узбекского халатика с поясочком и хлястиком. И вот она здесь, буквально ecce homo, и, как заведено, давит виски пилатовская мигрень, мечутся спутанные обрывки образов и мыслей, и пересохшие губы на горящем лице не в силах справиться с элементарно вежливым «привет». Загудело в затылке или это ворвался в раскрытое окно шум, гомон и грохот улицы? Неожиданно вспыхивает, впитав последние лучи солнца, потёртый пейзаж на заднем плане, сквозь который я лишь полчаса тому назад как проехал, не глядя по сторонам и не ведя бровью; там, где я уже был один, с ней, с тобой, с другими, где извилистая дорога или тропинка ведёт к мосту через водоём, а затем к горному ландшафту, а вдалеке нагромождены туманные формы деревьев, скрывающих вершины усталых холмов, на которые мне, нам, никому ещё предстоит. Там зелёный, коричневый, синий и земляной – цвета, тона, краски, оттенки, моя и твой тени, шорохи ладоней и губ смешаны в технике сфумато, чтобы на этом мечтательном и атмосферном фоне она могла вот так легко, играючи, как ни в чём не бывало, улыбаясь, поманить меня пальцем. Покачиваясь на ветру, как незагрунтованный холст, она скрывает от моего пытливого взгляда реальные элементы изображения, оставляя только воображаемые, да и то только те, что можно себе представить за её двусмысленной пугающе-чарующей улыбкой. Свет, кажется, исходит с левой стороны, отбрасывая тень на лицо и одежду, я же осторожно подхожу справа, стараясь не помешать, не испортить ни гаммы, ни яркости, ни контрастности цветов, не спугнуть улыбку, и, набрав в лёгкие побольше безвыходного воздуха, тихо спрашиваю: «Ты чья?»
– Я твоя головная боль.
Окно со стуком хлопает от порыва ветра, и на подоконнике остаётся початая пачка анальгина.
Немножко поёрничать
В Бердянске, нет – в Берлине, но лучше (несколько посолиднее и представительнее) – в Бруклине жил некто Клим Брук, что, конечно же, не правда, но созвучный ей вымысел, псевдоним. Настоящее же фио куда как мрачнее, но зато не в пример драматичнее: Ваал Симан-тов, а для родных и близких Валентин Симонов. Валентайн – укоризненно-подразнивая слетало с девичьих губ в те редкие мгновенья, когда им удавалось хитрым манёвром увильнуть от смертельного в своей протяжённости поцелуя, на которые литературный герой Клима был мастер. С чарующей регулярностью на страницах субботнего приложения Brookliner Zeitung появлялись пересыпанные недомолвками и полунамёками пересказы записных романов Валентина, а поскольку практически вся прекрасная половина города принимала непосредственное участие в событиях, послуживших прообразами этих историй, то газетёнка шла нарасхват. В доме не одного благородного семейства довелось мне наткнуться на сброшюрованные подшивки «валентинок», смакующие похождения автора. Большая их часть являла собой образчик утончённого графоманства, в чьих броских названиях (допустим, «Порочная связь») легко просматривались искренние, хоть и старательно потаённые, желания и надежды (следует читать «Прочная связь»). Иногда появлялись экземпляры и другого рода, как бы случайно, по недосмотру пропущенные неумолимым цензором, безжалостно вымарывающим малохудожественное, словозапутанное содержание, лишённое интриг, измен, извращений и измов. Вот один из примеров:
Дорога не торопясь стекала густым и вязким потоком машин с пригорка в низину. Примерно на середине спуска солнце ушло из поля зрения. Расставание давалось тяжело обоим (мне и солнцу – спасибо тебе, В.В!). Оно не выдержало первым: наклонилось, перегнувшись через облако, приблизило ко мне светящееся полуулыбкой по-детски припухшее лицо и, теряя равновесие, не в силах больше сдерживаться, расплескало золотистые слёзы по всей округе: заезженному асфальту, издыхающим в пыли кипарисам, безнадёжно провисшим вдоль дороги проводам. Брызги окатили мою машину и я решил съехать на обочину, чтобы переждать опасное ослепление. Глаза слезились, пока я записывал эти слова.
Вымышленная судьба героини (Лин Брук, прож. в одноимённом населённом пункте, урождённая Лия, а иногда Лена Брик, китаянка исключительно по недоразумению) настолько плотно и путанно пересекалась с бытовой фабулой подруги Клима, что он подчастую не решался звать её по имени, дабы случайно не сбиться и не перепутать, обидев ненароком. Отчасти благодаря этому, Ким обретал довольно расплывчатые и на редкость мягкие очертания в её представлениях, хотя большую их часть занимал муж – сказочно ревнивый и всесильный. Трепет и смертный страх перед благоверным, а также безграничное уважение к его (некоторым) достоинствам и (некоторой) твёрдости убеждений толкала Лин в объятия Клима, в которых она находила неприятный (но заранее любимый) запах табака и изрядную долю везения, бесстыдно выдаваемую за мастерство. Однако, «ненадёжный рассказчик» увлекал её всё меньше. И всё чаще и неотступнее накатывало неодолимое, почти животное желание, переходящее в приглушённое рычание, придумать свою историю. Такую, чтобы разошлась бестселлером в глянцевой обложке, заляпанной липкими пальчиками жадных до треволнений читательниц:
В задумчивом, терпеливо пытающемуся подстроиться под её (не желающие засыпать) желания, сне, и не спешащему вернуться домой, а неторопливо перебрасывающему её туда-сюда из одной дремотной командировки в другую и обратно, очередная пересадка привела (ну а как же иначе!) в Цурюк-Бург. Отражение заката над неповоротливо ворочающимися волнами, словно под ватным одеялом, цюрихского озера совсем не походило на тот пожар последнего дня над цимлянским винным заводом, загнавшим её вместе с ошалелой толпой её растревоженных страхов в чахлый подвал, затхлость которого словно по волшебству испарилась, сменившись на дерзкий аромат игристого, как только она приклонила голову на топчане в углу. Оттуда, под звонкий перестук новеньких острых шпилек, сработанными дружной китайской артелью, она поспешила по празднично убранной центральной авеню города имени её недосягаемого героя. Цинциннати был переполнен близко и не очень знакомыми шпикам, продолжавшими идти по её следу кто с переименованного Цюрупинска (как это теперь пишется?), кто с не позабытого Цхалтубо, а кто и с самого гордого, горного и грозного Цфата. Каждый занял по отдельной лавочке и вальяжно рассевшись, как по команде, развернули свои газеты: «Невозвратимость выбора» предрекал цюрупинский вестник от 27 декабря 1938 года, «Несбыточность мечты» – подхватывала цхалтубская афиша (5 июля 1951), «Неизбежность страшного суда» – ставила точку цфатская ультраортодоксальная (хоть и полуподпольная) искра от второго Адара 5765 года издания. Тут буквы округлились, набухли, отяжелели и листы скоропостижно намокли, превратившись в промокашки с кляксами, ведь по силе и внезапности проливных дождей временно приютивший беглянку город соперничает с тропиками (но по частоте – с Сахарой). «Переспать бы» – замаячила неоновая вывеска в ближайшем переулке, куда откуда ни возьмись налетевший ветер торопливо затолкал её с очумело закружившейся в вихре урагана площади. Он выхватил из рук дорожную сумку, резко, но услужливо распахнул дверь, швырнул по паре франков портье и швейцару, распорядился о том, чтобы не беспокоили и прикрыл её глаза своей тяжёлой и мокрой ладонью, пока они поднимались в немного нервном лифте к номеру. От порога до полога прошло ещё несколько человеко-лет, на протяжении которых Клим почему-то засуетился, вытряхивая из карманов мелочь, ключи, документы, исписанные клочки бумаги и переходя на благой мат: «Ну не могу! – не выходит, не удаётся мне твой образ!»
Ночные забавы Клима отличались от дневных целеустремлённостью, выносливостью и шумом. Соседи частенько и с сожалением поминали печально известную шотландскую деву, с горя бежавшую на Балканы и покорившую своей красой полмира (светлой памяти Сашеньку МакДонскую) и её растерзанный в пух и прах гарнитур двенадцати стульев работы венского мастера Габса. Уцелевшая мебель терпеливо сносила захваты с броском через плечо и ручьи пролитого вина из растоптанных одноразовых стаканчиков. Иногда Климу чудились то ли шорох и писк (любопытствующей в углу мыши), то ли стоны (невозможно разобрать, кого). Будучи абсолютно уверен в отсутствии у себя белой горячки, полностью списать на заезжего грызуна он тем не менее не решался, а потому при каждом новом шорохе, вздохе или всхлипе торжественно обещал себе впредь быть нежнее и обходиться бережнее пусть даже и с паразитками. Но сдержать свои клятвы не представлялось ни малейшей возможности: каждая последующая стадия сна порождала новых чудовищ (как это в женском роде будет?), так что если бы даже произошло невозможное, и проснувшись, Ким обнаружил рядом прекрасную незнакомку, то её взгляду предстало бы вялое, распухшее от синяков и ссадин тело в липкой испарине, тщетно пытающееся закутаться в растерянные и разбросанные под и над ним простыни.
Ленка (после похищения страстным троянцем) старательно продолжала сохранять видимость знатной дамы, соблюдаю внешне размеренный ритм танго, внутренний размер которого неизбежно и всегда некстати сбивался на идиотские синкопы: Ким мог неожиданно привлечь её к себе и начать тискать на глазах у благородных ахейцев. Неотвратимость войны была практически неизбежной. Ортодоксальная община Бруклина поначалу порицала грешников молча, втайне гордясь существованием неординарной пары прямиком из древнего предания в своих рядах. Дело, однако, приняло совершенно другой оборот, когда по лёгкости мыслей и по недосмотру Кима, впрочем, как и вследствие любовного угара со стороны потерпевшей, субботние таблоиды принялись публиковать фотографические изображения героев. Любовный угар сменился запахом гари, запахло то ли палёным, то ли жареным. Общеизвестный рецепт немудрён: держать на медленном огне, постоянно помешивая, пока не выкипит. Она довольно средне владела искусством кулинарного мастерства, но это блюдо любила больше других, и наловчилась так, что выходило на славу (любо и недорого): Клим, на медленном огне, помешан и перемешан со своими мозгами в собственном соку (с добавкой капель сока настурций и разнообразных перетрубаций), булькая у точки кипения под изредка приоткрываемой ради снятия накипи крышкой, приобрёл утончённый вкус человека без свойств. Перечитав его похождения ещё пару раз, Ким решил не вести дальше эти записи.
Но не тут то было: изобретения Морзе, Маркони, Эдисона и прочих Цукербергов преследовали Клима по пятам. И название родного города он произносил исключительно на гестаповский манер: Broke-Lin (а то и Brok-Elen), но где дефис ни поставь, всё одно недоразумение выходит. Сломанные, искорёженные воспоминания переплетаются с подсознательно ненавистным, но по всей видимости хоть отчасти в чём-то верным учением австрийского психопата. И тогда из этой кровосмесительной животной страсти, замешанной на любви к недосягаемому и настоянной на ненависти к невозвратному, рождалось нечто выхолощенное-абстрактное. Например:
Только в моём городе распевают самые дурацкие песни. В них обязательны три аккорда и рифмы вновь-любовь и ночь-прочь. Можно и не прислушиваться – и музыкантам и слушателям всё известно заранее. Но не суть, потому что пожелтевший клён всё равно раскачивается в такт, и, когда он хлопает в ладоши своими спадающими листьями, то слетая, они начинают кружиться вокруг рыжеволосой девушки. Флиртуют также уличные фонари, старательно подлаживая свой свет под огненно-рыжий и звёздный одновременно. А звёзды, развешанные над моим городом, образуют свою собственную особую галактику, где в октябре предугадывается запах то ли покрасневшей от мороза рябины, то ли охрипших от «виновата ли я» девок в варежках. Но пока ещё рано – всего лишь 10 вечера осенью. В это самое время, в совершенно другом городе, где-нибудь на заснеженных просторах Коста-Рики или Кот-дю-Рон (а то и в Костроме), или в степных просторах Питсбурга (как впрочем и Петербурга) этот рассказ покажется лишённым всякого смысла, и поделом ему, если будет выброшен в корзину (накаркала ворона кар-кар-кар-гар-gar-garbage bin ich bin).
Фантастика vs беллетристика
Очень легко и совсем несложно описать то, что было. А потому беллетристика – занятие такое простое и приятное и для автора и для читателя. В 19** году, в уездном городе N… Оба знают и хорошо помнят сюжетную линию, отчётливо прорисованную уверенным росчерком авторучки вдоль давно перелистнутых страниц календаря. Видишь, вот тем зимним вечером мы встретились у подъезда театра; багряные почти до черноты розы, дрожа на холоде, испуганно прятались от мелкой метели, кутаясь в глубине букета, старательно мешавшего нам обняться. В силу этого затруднения опера по обоюдному согласию и к общей радости оказалась отложена до лучших времён, букет перекочевал в склянку мутного стекла из-под импортного пива замеченную на подоконнике, лепестки расправились, преодолевая смущение и, перестав глазеть на нас, повернулись к тёплой батарее, рядом с которой на пол упали два башмачка. Разметавшиеся волосы то и дело заслоняли собой то въедливый свет фонаря одиноко сгорбившегося на углу улицы близ аптеки, то ломкий луч оплывающей в замедленной съёмке свечи на столе. А помнишь ещё… Ну да, а потом… Итд, итп. В редком случае если сочинитель (а может и читатель) с досадой заметит оплошность, либо недостаток деталей повествования, память старательно подберёт самые точные, искрящиеся божественными аллитерациями вставки, заменив ими потрескавшиеся со временем или вовсе разбитые стеклышки любимого с детства калейдоскопа. Это ж ничего, что может оно и не совсем так и не совсем поправдашнему – отныне положим, что именно так оно и было, теперь это достоверные наши воспоминания, заученные наново и наизусть.
Гораздо сложнее же описать то, что будет. Фантастика – удел немногих. Ты вернёшься с работы, войдёшь в дом, пыхтя стаскивая с себя толстый шарф и отбрыкиваясь от пары ботинок, отяжелевших от хлюпанья по вездесущим лужам. Аромат курилки, перемешанный с запахом отслужившей свой день рубашки, займёт своё место перед телевизором, смотреть который помешает надоедливая толстая свеча, купленная на распродаже в Икее. Тупая и тяжёлая головная боль потребует сбегать в аптеку на углу за оптальгином, все запасы которого опять вышли. Чертыхаясь, ты набросишь первое подвернувшееся под руку, и я увижу в окно как твоя дрожащая мелким цуциком фигура вынырнет из ржавого света фонаря и скоро вернётся, резко распахнув дверь. В руках – кулёк с таблетками и съёжившийся от холода цветок неуверенно-жёлтого цвета. Да, довольно неожиданный сюжетный поворот, но я не удивлюсь и не вздрогну ни от твоего срывающегося на хрип голоса, ни от твоих стылых рук с мороза, ни от их привычных прикосновений – вот уже много лет, как это будущее мне очень хорошо знакомо, до мельчайших подробностей и тончайших деталей, ведь я обожаю фантастику – там обмороженная роза тихо спит на дне раковины, дожидаясь утра, когда ты, пожимая плечами, поставишь её в хрустальную вазу на подоконнике.
Банкомат на углу
Расплывчатое табло в захламлённой электротоварами витрине сонно моргало, позёвывая двумя мутными точками, нехотя и скупо отсчитывая ту пару минут, что оставалась до начала субботы. Во всём городе продолжал трудиться только дежурный банкомат. Всё остальное – магазины, ларьки, кафе, аптеки, киоски, забегаловки, парикмахерские и даже сапожная мастерская служившая заодно неизменным местом встречи пенсионеров, всенепременно обсуждавших своими шамкающими зубными протезами то внутреннюю, то внешнюю политику своей далёкой бывшей, но всё такой же необъятной родины – всё было убрано, выключено, скрыто за наглухо спущенными железными жалюзи с выпяченными пупками амбарных замков. Неподалёку от той самой мастерской, в аккурат напротив отделения банка в тени пыльного платана сидела и очень ровно, не прислоняясь к обещающей прохладе стене, женщина неопределённого возраста. Рядом с ней на лавочке валялась опустевшая пачка Marlboro и лишённый права голоса, или же попросту не находящий подходящих случаю слов, мобильник. Время от времени на углу около банка притормаживала какая-нибудь из проезжавших мимо автомашин и водители, кто выбросив в окно недокуренный бычок, а кто ещё и смачно сплюнув, торопливо подбегали к стенке с банкоматом, на ходу роясь в карманах треников, расстёгивая застревающие «молнии» джинсовок или тугие, непослушные пуговицы пиджаков, то и дело оборачиваясь на ходу да поглядывая на свою оставленную на углу с незаглушенным двигателем машину. Задумчивый взгляд женщины тщательно осматривал каждого из мужчин, мысленно разглаживая складки мятых брюк, приглаживая излишне вихрастых, внимательно следил за манерой пересчёта полученных из стенки и торопливо засунутых в потрёпанный кошелёк или карман денег и взмахом ресниц захлопывал водительскую дверцу. Разнообразие внёс мобильник – money-money, money – по-своему озвучив знакомую мелодию.
– Сделай себе сэндвич. Да, яичница. Нет, сыра нет. Нет. Ну сколько раз повторять – не придёт сегодня папа.
Replay
Наглухо закрылись витрины колониальных лавок, отгрохотали, захлопнувшись, двери дешёвых забегаловок и незатейливых лабазов, обмелели нескончаемые улицы со своими отклоняющимися переулками и внезапными подворотнями, ускользнули в свои уютные гаражи измотанные в дневной пыли автомобили, и тени замешкавшейся в недоумении у автобусной остановки парочки уже проворно слизаны первой волной услужливо подкативших сумерек. Это то, что видно невооружённым глазом из порядком уже немытого окна офиса. А в самом офисе, на гламурном дисплее лэптопа клип получше чинно сменяется клипом похуже или наоборот, пока вдруг не появляется в медленном фокусе совсем простецкое изображение: в кадре девушка с руками, старающимися удержать свой собственный звук, и очкарик с аккуратной шестистрункой на фоне свежевыкрашенной стены с наспех повешенным объявлением о концерте. Текст написан на понятном мне языке, песня тоже. Но ещё больше слов на другом — непроизносимом, несказанном, неспетом. В запятых, в паузах и синкопах, отмеряемых взмахами ресниц, в ритмах переноса слов и их смыслов с одной струны на другую. Ну надо же как мне дико повезло, что я до сих пор торчал на работе, что ещё работал компьютер, что мой взгляд упал на экран и что громкость не была вывернута в ноль — наконец и у меня есть любимая песня. Простой поиск помог всё быстро прояснить: лучшая из услышанного за всю жизнь песня сочинена шесть лет тому, хоть и дошла до меня только сегодня. С тех пор миллениалы повзрослели, изменились, распались, перестали сочинять стихи-музыку-песни, и поэтому бесполезно искать в интернете новенького. Она скорее всего замужем, вполне вероятно семеро по лавкам, и в её город я никогда не поеду. Момент был/есть упущен. Солнце, как баскетбольный мяч, старательно заигрывающий со мной целый день, подкатывающийся то слева, то справа, потеряло всякую надежду на взаимность и устало закатилось за дальний край поля, вслед за ним ушёл последний день, тихо перебирая неустойчивый септаккорд, лето кончилось, и очередная годовщина нелепой гибели принцессы только лишний раз подчёркивает, что в календаре нет случайностей. А может быть этот миг перешёл к кому-то другому, вместе с ещё ненаступившем временем в другом часовом поясе? И если побежать быстро-быстро в сторону, противоположную вращению земли, туда, на ускользающий от понимания запад, то можно догнать эту же секунду, пока она ещё не наступила и нажать Replay?
Закон больших чисел
Случайные встречи, даты которых не остаются в памяти надолго, игривые свидания, сказочно лёгкие и настолько же нереальные, до того, что запланировать или даже только соотнести их с одним из тех, что был старательно припрятан на потом, буден не представляется никакой возможности, дни рождений, семейные/рабочие/общечеловеческие годовщины, юбилеи, круглые и не очень, дни святых равноденствий и неуверенных солнцестояний, да впрочем, абсолютно все праздники и даты, на которые никогда не пригласят, не позовут, не поманят ни случайного человека с улицы, ни, тем более, кого-либо из бывших, понемногу слетают, отшелушиваются, сдуваются с перелистываемых ветром страниц календаря и откладываются пыльной стопкой небытия в трясущейся в лихорадке страха забвения памяти, где в склеротическом порядке старательно распиханы по чужим местам: то вот ужин в рождественской стране, то квартира во владении на час, то папки с ч/б фотографиями в недоступном для света месте, то несколько внезапных записок, одна открытка и два тщательно завёрнутых в плотную непрозрачную упаковочную бумагу подарка. Очень хочется по-настоящему и от всего сбивающегося с ритма танго сердца порадоваться за других, за всех тех, у кого память по-детски чиста, у кого всё это сейчас, причём наяву, а не только во сне/мечтах/алкогольном опьянении. Но они все настырно тычатся и безостановочно прут, не соблюдая ни очереди, ни элементарных приличий старшинства, со своими поздравлениями, подарками, звоками, сообщениями, пожеланиями и, прости господи, напутствиями – всем до тебя дело, всем нужна, каждому необходимо, чтобы ты именно его/её выслушала, оценила по достоинству искренность/неординарность/преданность/прямоту отношения к тебе, и пренепременно выполнила 98.5% пожеланий. Может ли индульгенция телефонного звонка, что не в состоянии заменить не только поцелуй, а даже простецкий дружеский хаг, искупить все невстречи за последние n лет? Навряд ли. Особенно, с ростом n. Тем более, со стремлением его к бесконечности.
Ах, мой милый Августин
Мой знакомый – птицелов. Понятия не имею, как он ухитряется – целыми днями в офисе, где живая природа доступна исключительно в виде скринсейвера во время перерыва на ланч. Но иногда, когда он возвращается оттуда, мой взгляд цепляется то за подрагивающее на воротнике перышко, то за крохотные клочки пуха, прилипшие к рукавам. «Привет» с порога и прямиком в свой чулан, осторожно, на вытянутых руках пронося мимо моего в очередной раз удивлённого лица раздувшийся в неопределённую форму пластиковый пакет, в котором ещё утром были завёрнуты бутерброды. Мне за ним не то чтобы нельзя, но лучше подождать снаружи, и тогда завтра нас наверняка разбудит залихватская трель какого-нибудь зяблика, обживающего мою квартиру.
Continue readingСны бабочки
День прошел совершенно необычно. Хотя и раньше не было обычных дней. Их вообще не было, потому что раньше могло бы быть только то, что было до того, как появилось время. То есть был один только толстый такой, как водится зелёный, непроглядный и непроницаемый кокон. Может, это и не я придумал, а наткнулся в какой-нибудь книжке, как часто бывает. Например, давным-давно, где-то на краю детства, проснувшись, записал в свой дневник (да-да, был у меня такой) приснившееся стихотворение, и было оно прекрасным настолько, что только на следующий день оторопело осознал, что не я это сидел у окна в переполненном зале, а Александр Блок.
Continue readingСмотришь в книгу – видишь фигу
В тот час, когда малышей, потерявших свои ведёрки, разводили с детской площадки по домам, и их радостные визги и неутешный рёв уступили место гомону вечерних птиц, провожающих усталое солнце в его последний путь, на балконе показался огромный, свежевыбритый, почему-то с запахом соседского дезодоранта, раздувшийся от удовольствия и явно навеселе ветер.
Continue readingAn ergodic night end
<2> рёбра тарелок за матовым стеклом буфета создавали видимость полусонной женской ласки. >4< <1> Свет потягивался едва проснувшейся кошкой и, изгибаясь, пролезал в окно, медленно доползал до чайника, лениво ложился с ним рядом и настойчиво тёрся о его бедро, забираясь всё выше и выше. Туда, где >2< <4> Бледные от вчерашней усталости чашки начинали подрумяниваться (в рыжем), смущённо переглядываясь: неужели из нас хлебали водку? и кто та, чьи губы оставили этот розовый след? Скорее смыть: утренний душ, зарядка, мойка посуды -- побежали… <3> Настойчивее, площе, белее и … становились …, теряя свои тонкие продолговатые тени как и остатки вчерашнего макияжа, стекающего разноцветными струйками в безнадёжно серую раковину. Стол забрался под пятнистую скатерть >5<, боясь выглянуть из-под неё. Всем (обитателям настоящего времени) хотелось продлить, натянуть одеялом на голову очарование расплывчатой неги ушедшей (вместе со)/во вчерашней/юю темнотой/у ночи. Часы кокетливо цокали своими стрелками, не понимая, что чем настойчивее они это делают, тем дольше уходят от … (пока ещё живых/теплящихся/тлеющих воспоминаний вот только что, недавно пережитых моментов полносчастья (= полночь + счастье). Рёбра теней (подлокотников кресел, оконных решёток, длинноногих стульев) сходились к столу. Завтракать. <5> , по которой удивлённо приподнимающий голову ветер >6< гонял фантики от вчерашних конфет и перелистывал страницы, твёрдо надеясь выполнить своё давешнее обещание дочитать до конца все рецепты приготовления крепов, один из которых вот-вот должен бы уже ожить, вылезти толстым мячиком упругого теста из холодильника … и на этикетке значилось «комбре». <6> , прищурив один глаз и прижавшись раздутой щекой к дверной щели,
Dreams Planning
Я живу в пятидесяти километрах от моря. И когда-нибудь я туда обязательно поеду. Фигня вопрос, полчаса ходу, если на машине. Надо только выбрать подходящий день. А может, лучше на поезде?
Continue readingКофе в Абу-Гош
Старый черкес со стаканом кофе появился неожиданно, в тот самый момент, когда моя тарелка безнадёжно опустела, и, поставив кофе на стол, выжидательно уставился на меня. Впрочем, не такой уж и старый, просто рано облысевший, как это довольно часто случается у южан, и на самом деле видимо, немногим меня старше. Сколько же ему дать на чай за расторопность, профессионализм и предугадывание желаний? Как ни странно, он медленно опустился на стул, сев точно напротив меня. Конечно, забегаловка полупуста, и стоять часами, притулившись к косяку кухни скучно, но всё же странноватое запанибратство для восточных мужчин. Наверно, чаевые придётся удвоить. Перестав пялиться на меня, он перевёл взгляд на мой блокнот.
Continue readingJ.S. Bach – Mass in B minor (BWV 232)
На следующий после моего рождения год, приехал Карл Рихтер, отыграл в большом зале консерватории и уехал. С тех пор я Высокую Мессу не слышал и поэтому не знал, что Бах – совершенно московский сочинитель. Неизбывное в своей чуть ли не пятнадцатиминутной продолжительности «Помилуй мя» вывалилось из телевизора и поволоклось за мной тем же настойчивым, выверенным шагом, той упрямой ходьбой по нечищенному снегу, через который обязательно надо вперёд и дальше. И холод – перевести дыхание и вдохнуть страшно. Поэтому у Баха целый хор – всю дорогу на одном выдохе. Никто не горланит, не орёт, всё очень просто – несмотря на слова – ясно, что молиться некому. Ушла, видно только спину, не обернётся. И теперь только держаться утоптанной серединки, как сокровенной темы, никому больше в этой темноте не видной да и не нужной. Ноги тяжелеют, заплетаются, путаются шестнадцатыми. Иногда подходят близко незнакомые то альты, то сопрано и подхватывают ту самую мою мелодию, о которой никто не должен был и догадываться. Пошленько так насвистывают, переиначивают мотивчик. Как же получилось, что то, что было только для неё, стало известно всем? Сам проговорился, или, может, неосмотрительно целовался на глазах у изумлённой публики? Клялся, обещал, прославлял, твердил «верую»? Вообщем, теперь понятно почему это последнее, что Бах написал и почему при жизни так и не услышал.
Promise is a promise
Пустые обещания занимают в голове слишком много места: «Я научусь любить тебя!» – сквозь зубы твердит невеста днём, что, на глазах мрачнея и повернувшись спиной, охотно выражает готовность назавтра вернуться к той, о которой талдычил старый учитель литературы: «Снять и выстирать потную рубаху – ну как не дура?» Сбривая виски и вихры предыдущего шестистишия освобождаю в голове место – становится тише; я смеюсь и не верю рассветам – они уходят к другим людям, львам, орлам, куропаткам – именно им обещал некто Чехов (обворовав Шекспира) печальный круг. Останусь с тобой: ты учись любить – пригодится вдруг...
Невский
На Невском всё было не так. Сначала мы должны были купить водку. Много, на все деньги, собранные общагой. Потому что хоть и называется весна, но в марте холодно. Беготня по магазинам и толкание в потных очередях согревали ровно настолько, чтобы топать дальше, к следующему. Времени навалом – до вечера нас, а точнее нашего позвякивающего груза в двух сумках никто не хватится. Невский оказался неожиданно коротким, приведя нас, как в тупик, на набережную со львами.
- Что будем делать?
- У меня такое настроение, когда хочется похулиганить.
- Так? Спросил я, оторвавшись от её губ, скорее для того, чтобы хоть что-то сказать.
- Мы ещё немножко погуляем, а потом вернёмся. Пока в общаге никого нет, у нас будет час или два. Потом у нас будет ещё два дня, а потом домой, в Москву.
- И тогда…
- Во-первых, у меня Саша. Он меня уже простил. Во-вторых, мой отчим армянин. Он тебе не разрешит.
Львам было пофигу.
Word Count
Помнишь это ощущение с остывшей кружкой в руке у заскорузлого окна с паутиной за пыльной тяжестью кулис красного бархата скрипучей сцены опустевшего зала вечнозелёного цвета на том этаже, где кончается лестница? Вечерние сумерки перетекают медленно распаляющимися фонарями в перебои чувства, но книга так и недочитана: она где-то далеко, недоступна для воспоминания о том, куда ты её положил, так же, как непоступны семенящие внизу по улице прохожие. А рядом чудом уцелевший рояль почему-то без стула и тебе негде присесть, чтобы не перепачкаться. Твоё рабочее место сторожа (стол с лампой, над ним ящик с ключами и топчан в раздевалке) внизу, но спускаться неохота, да и незачем. Ты делаешь шаг от поблёскивающего в темноте рояля к себе, и между вами (то есть, между тобой и… как бы тоже тобой; помнишь, в детстве ты часто чувствовал себя большой и тяжёлой каплей воды, перекатывающейся в огромном и пустом космосе) повисает неуклюжее молчание первой близости. Сейчас ты уже совсем другой. Но почему-то лучше сказать другая. Примерно, вот так:
Continue readingДень шестой
Понимаешь, время никуда не уходило - болталось браслетом часов на руке, пряталось в кустах, там, где ты любила, било новогодними курантами по голове, разбирало буквы в спешащих строчках, переставляло с места на место фотки, подбирало имя новорождённой дочке, наливало мне пива и вдогонку водки, складывало самолётики из страниц календаря, бегало за автобусами от любимых и к ним, училось морщинить кожу (вот это зря), уходило под утро от тебя к другим, копошилось в истории, перелистывая века, покупало размером больше «на вырост», закапывало друзей чтоб уж наверняка, первому встречному сдавалось на милость, шарахало посуду в такт секундной стрелке, успевало проскочить в вагон метро, билось головой о пол, потолок и стенки, но приносило зарплату в кармане пальто, собирало воду руками и заваривало чай, улетало в бессонный отпуск на ночь, создавало мир за неделю, просто чтоб не скучать, крушило будильник утром субботним рано, роняло на экран телевизора слёзы, боялось пройти мимо заветной цели, просыпаясь, теряло слова и звонило в розыск, собирало монеты, марки и дни недели, играло на фортепьянах, обгоняя пальцы, подрезало машины на перекрёстках, когда было одиноко, пускало постояльцев, начинало ремонт и пачкалось извёсткой, вспоминало правила родного языка - как же это там было: ча-ща, жи-ши… вот незадача и можно ли сказать, что время стояло, а это мы ушли?
День пятый
Рядом с креслом, где ты сидела
лежит собака. Запах тела
выветривается в окно.
По телевизору идёт кино
из жизни животных - лучше сложно
придумать тему. И осторожно
косясь на мутный экран, зверь
лижет рану. Хлопает дверь
на кухню. Водопроводный кран
считает по каплям дни, наполняя
до линии следа губ стакан.
На подоконнике таракан влезает
в след твоей мокрой руки. Журнал
сохраняет отметки ногтя. Бал
теней на стене вокруг портрета,
где ты с собакой на море летом.
День четвёртый
Что было раньше, чем ты зажгла свет? - кофта, которую не разглядеть, спешка знакомства, старый завет не дописан, не надо пока шелестеть углами потрёпанных губ, подбирая слова клятв, обещаний и имена всех разлучённых с тобой. Темнота не знала, что значит страх; умирая, смотрела в окно, удивляясь – недавно руки искали ответа, бесправно плечи на топкий матрас опускались, слова неожиданно глохли, двух спален смежная дверь не давала покоя обоим. И тот, кто сейчас с тобою уйдёт и избавит тебя от вранья - из местоимений остаются лишь «ты» да «я».
День третий
Для того, чтобы твёрдо стоять на своём, сначала неплохо создать бы сушу. Потом на ней можно любить вдвоём, петь, работать, или бить баклуши. При рассмотрении любая твердь состоит из неглаженного халата, сломанной пудренницы, окрика «зверь!» и затхлого запаха. И когда ты, наконец, привыкаешь к другим углам взгляда, дома, наклона тела, сетуешь на постоянный бедлам, натыкаясь на тапочки то и дело, глаз в темноте различает берег без имени, флага и языка, кудрявые склоны, траву и вереск и мшистую поросль. Наверняка, аборигенок вангоговских – можно, поскольку ещё неприрученный вид: движенья резки, глаза осторожны, нос разукрашен. Посёлок разбит из хижин. В каждой – тотем вождя. Утром просыпаешься в тёплой жиже усталый после любви дождя. Падает взгляд на газету; ниже видишь на стуле помятый халат, тапочки, сломанных пудренниц гору, в миске вонючий вчерашний салат, слышишь стенанья туземного вздора…
День второй
Слова оставляют на бумаге тень контуров губ, след убитого комара. Сегодня второй (стихо)творения день - воду от воды отделять пора. Воздух привык разжижаться в дождь, в начале лета предвидя осень, когда её снова и снова ждёшь, пот рукавом вытирая – очень жарко, вторая сигнальная сдохла, в чатах новая буква: «дабл-ять» - приличия не позволяют (вздох) на каждую строчку её вставлять. Скоро перестанут стучать за окном на дороге, в висках, в груди. Вернусь домой, забудусь сном - ты сможешь туда ко мне придти? В искре зажигалки погаснут звёзды, из блеска зрачков возгорится пламя. Ты в другом полушарии куришь. Я взрослый - знаю, что если ждать – то годами.
Насущная иллюзия
Если долго копаться в книгах, то можно надыбить трёшку – кстати заложенную меж страниц у станции метро, там, где герои романа расстались. Поскольку всю неделю предоставлен себе (а деньги есть) – можно позвать друзей, но на эту валюту в данной стране ни в кабак, ни в кино – только сдать в музей. Волк отличается тем, что пьёт от собаки, что, как известно, лакает. Мужчина, по обыкновению, бьёт. Женщина – если верить преданью – ласкает. Больше особых различий нет. Слова напоминают траву, прорастающую на размоченной промокашке: «От каждой по способностям – каждой по труду» (сегодня в борделе у нас “promo-action”). Последней ночью аритмия бьётся в стекло очков, взгляд дрожит 120 в минуту; срок мотылихи ближе к утру истёк, но рядом с больным виском жужжит: «не забуду - в квартире, где по стенам растут цветы плесени, раздвинь свою комнату, обдери обои, вымаж стены сгущёнкой – (один/сей)час с тобою вписан в потолок паутин кватроченто – ты в квадрате рук, обрамляя грудь, слизывая горечь с подушки края, влагая в желанье извечный труд, собою мои прихоти повторяя».
Buffoonery
Сегодня не устоять на московском ветре. За шторой горизонтальное положение тел, в котором «люди, львы, орлы и куропатки» вжиться в образ партнёра падки. Брошка ползёт вверх, как температура; это не звезда, а окурок брошен. Дура накрахмаленными воротниками разных величеств прикрывает (разодранную) пропасть её девичеств. Поднимали новые декорации: на полквартала пухлое небо с редкими синяками, Она не могла подняться – так устала Мы перешли на «ты». Светало.
Traditional Edinburgh Sonnet Recipe
Две пинты эля уравняют всех —
туристов, местных. Выйдя из пивнушки
«я встретил вас», шотландскую дурнушку,
что звать Мари просила. Разве грех
весь божий день грызя наук орех,
шепнуть кому-то вечером на ушко
«любовь ещё,... быть может» сдвинем кружки
в предчувствии оплаченных утех.
— О милый, let me help you?
— Нет, спасибо
— Ты хочешь кончить?
— Разве что стихами,
под утро оттянув сюжетного изгиба
в шекспировской манере между нами,
когда поймёшь — чтобы меня представить хорошо,
раздвинуть надо ноги широко.
Хамшуш
Солнце устало, раскраснелось от натуги, вдарило по пустырю, потом натужно вскарабкалось по стене высотки и обрушилось где-то далеко за грудастыми холмами. В пять часов наступила зима, а ведь ещё успеть в магазин, купить помидоров и картошки. И для этого не надо в Америку на пмж, а в соседнюю лавку зайти. Вот только дороги упрятаны опавшими листьями, и, пытаясь выбрать из них самые красивые, сбиваешься с пути. Во дворе дают сюиту для кошки, младенца и любовников. Чудом вернувшись домой с покупками, узнаёшь из интернета, что поколение родителей уходит также тихо, как пожухлые листья. Вспоминаешь, что завтра день рожденья мамы.
Сегодняшний день, в котором ты еле успел выкрикнуть «доброе утро», пронзительней и короче, чем вчерашний. А вчера ведь успел разглядеть и понравилась каждая проходящая мимо, а сейчас только вытянутые губы валяющейся рядом пустой бутылки вызывают фотографические потуги и уже скрываются в темноте также быстро, как заветные прохожие из поля зрения. Обрывки языка, на котором они болтали не годится для того, чтобы рассказать о выходе девичьих глаз в трансцендентый ноль; но они ушли именно туда, и поэтому остаётся только подкармливать настороженно подкрадывающихся с тыла котов, доставая из карманов и разбрасывая вокруг в художественном беспорядке заранее припасённые для неё орехи, конфеты и сигареты, что так и не осмелился предложить. От её ухода остаются лишь натюрморты, где фонарный свет успешно мимикрирует под лунный, развешивая сырные головки на столбах, по дороге к кафе, куда можно придти, сказав: “дайте мне из той бутылки вина, которое я пил полчаса назад за столиком у окна с шатенкой. Она была в запятнанном в горошек платье. Как её звали? Допустим, О. Разве имя, или цвет глаз, или вес, или даже запах вам объяснят наше желание, когда её пальцы начинают со скрипом скользить вверх-вниз по ножке бокала, а моя ладонь ласкает гладкое тельце кофейной чашки?
Дома сделаю себе кофе по-московски без молока и сахара. Мокрая ложка с тихим хрустом въедается в банку с растворимым кофе, и кипяток, наполняя кружку до краёв, оставляет прилипшие к стенкам комки чёрной горечи.
Smiley / Смелей
Он объяснялся в любви в семнадцать лет, в двадцать два года, в тридцать пять и ещё пару раз по пьяни, но, только умирая, понял, что сам не знает то, что хотел объяснить 🙂
“Я часто думаю, что должен существовать специальный типографский знак, обозначающий улыбку, — нечто вроде выгнутой линии, лежащей навзничь скобки; именно этот значок я поставил бы вместо ответа на ваш вопрос.”
Владимир Набоков (из интервью журналу New York Times, 1969).
Ragtime Sonnet
Об этом я тоже писал — она
не умела любить, но часто была любимой
(если долго стоять у окна
видишь лишь отраженье). С пылу
щёк, поцарапанных щетиной
отшелушивались слова. Его —
псалмы о любви, её — мольбы о пощаде.
Вперемежку с руганью площадной
и стуком в дверь, бегом
проходило время, и паутиной
зарастала картина вчерашней ссоры.
Сколько раз ещё хочешь (пока
отношения в стиле импресьонизма
мазками на простыне)? Который
час? Не получится, нам пора
(напоследок в зеркало поглядись-ка).
Птицы неперелётные
Free to be free
Бельгийский вариант французского за зеленеющей бутылкой “стеллы” слева, украдкие взгляды из-под дыма третьей сигареты, на второй пересевшей на соседний столик справа, ашкеназкая наглость пухлокрылых воробьев, клюющих мой бутерброд, в моменты увлечения новеньким Беккетом, которому не мешают уличные гудки, радио вот уже шестьдесят лет независимого государства и мое желание успеть прочесть книгу за час, до того, как стемнеет и надо будет пойти в пункт А и сказать те слова, которых они все ждут, потом вернуться в безвозратно-удалившийся пункт Б, оставаясь в недоумении по поводу пункта В – того самого настолько загадочно-эльдорадного, что в задаче начисто отсутствует. Надо ли искать то, чего не просят? Все, что я должен этой весной, это сколько-то сиклей серебра официанту в городе, настолько мило прикидывающимся местом моего рождения, что только отсутствие подсолнечного масла на трамвайных путях (теоретически, могли бы здесь проходить) вдоль пруда (роль которого вынуждено исполнять пряное море) намекает на пошлое вранье в доказательстве существования бога. Остальное в приятном избытке: неизбежная грудь под переливающимися локонами блондинки, оказавшейся не только подающей разные надежды художницей, но и дочкой министра, сам министр, старательно обходящий рыжую псину рыгающего от светлого пива темного друга дочери, лысина заикающегося репортера в блютусной сбруе, старательно диктующего точки и запятые в завтрашний номер своей газетенки и непойми почему приседающие в наивном реверансе совершенно(молодо)летние особы посреди толчеи выставочного входа. Настоящесть ночной дороги успешно опровергается двумя бокалами коньяка в четырехмерном доме друга, по молодости пенсионного возраста плохо понимающего суть меня сегодня, но потчующего собственного изготовления бужениной и байками (и то и другое превосходно). Другой дом, где уже заснула запутавшись и устав двигать взад и вперед стрелки часов сама ночь, безразличен к моему возвращению. Уставший компьютер по старушечьи ворчливо шамкает винчестером, напоминая, что следующие в адженде мероприятия должны произойти через три часа двадцать минут. Только поздно, зря, напрасно – сегодняшний день протянется, оставаясь никогда незаконченным, непережитым – невыветривающаяся из башки смесь запахов кофе и неба.
August 31, 6pm
Лето на секундочку задумалось: уходить или задержаться ещё чуть-чуть? Всё ещё тёплый ветер перемещал прохожих вдоль тротуара, заставляя их торопливо семенить ножками и в спешке наступать на собственные тени, молча извивающиеся под ударами каблуков и набоек. Впрочем, потихоньку умолкал и свет, небрежно вырисовывая блондинок, шатенок и брюнеток на слипшемся фоне тающей асфальтом дороги и румяного неба, капающем сладостью карамельного мороженого. Различия между мужчинами и женщинами позолотились, и в растопленных красках начинался процесс химической реакции брожения, настоянный на дневных истериках, нежности, страхах и желаниях. Город краснел от предчувствия распущенной ночи, предусмотрительно кутующейся в темноту. Хотя утром будет довольно прохладно, так что никто не зардеется, застилая кровать и приводя себя в порядок. Как раз туда беззвучно уезжало такси. И, как слепая цветочница у Чаплина в “City Lights”, только по воображаемому хлопку закрывающейся двери, я понял, что и лето тоже ушло.
Forget-You-Not
Богиня цветов Флора, раздавая имена разным растениям, обошла вниманием скромный голубой цветок. Уже уходя, она услышала, как этот цветок тихо произнес: «Не забудь обо мне!» Разглядев его, Флора ответила: «Я тебя не забуду, не забудь и ты меня. Отныне твое имя будет незабудка» и нарекла его так, подарив способность навевать людям воспоминания.
March 8th (an accident on the Red Square)
Кремлёвский ритм любви умелой бляди
не оставляет время на. Украдкой глядя
на достопримечательность ландшафта
(и память в пальцах грудь привычно гладя
подсказывает: к лобковому месту
не подходи под страхом казни и ареста)
процесс идёт уже в режиме авто,
на крестный ход мешочников из ГУМа
не обращая. В облаке мимозы
являет миру полупьяный мент
свой жезл поникший вяло, без угрозы
указывая на бедро, как монумент,
торчащее под возбуждённой луковицей храма
Василия Блаженного. От топота и шума
в висках галдят грачи - уж прилетели
к зубчатым башенкам кровати. На постели
разливы луж растаявшего срама.
A Wrap
The Fool on the Roof
Видел в окне, как движется тело рывками. Медленно и неумело губы стекла касались. Не надо за занавеску прятаться взглядом. На крыше закутает своей плащиной ветер, ведь он мужчина. С одеялом спать, как с женщиной - чтобы удержать нужна причина. И чтобы подойти к окну, с этой крыши нужно сделать шаг. Расстояние измеряется тем, кто услышит топот ботинок в небесном сиянии.
Kinesthetic
Вложить свои дребезжащие нервы, дрожащие струны и сбитые пальцы в чёткие и однозначные коды, расположить их на строгих пяти линиях нотного стана и отдать вот этому вылизанному зубриле, которому не составит труда прочесть с листа незамысловатую по технике партитуру и выдавить сердечную недостаточность автора из-под клавиш под воспитанное внимание слушателей.
В безукоризненном исполнении потечёт, выплеснется на них без удержу, смывая послерабочую усталость и остатки лета, расхлёстанный дождь, стекая между рядов в оркестровую яму, чтобы стать большой осенней лужей. Но там, где кончается сентябрь, кто-то уже был. Развесил на мокрых, раскоряченных ветвях сегодняшнюю программку и встречает меня с заранее купленным билетом в партер. Нет, не пойду туда – дома ждут, когда я их обниму, упругие тела пластиковых бутылок, и можно долго слушать, как перетекает, переливается вино из горлышка в горло, и прикасаться к холодному голосу женщины на улице за окном, и таять от джазовой импровизации звона разбиваемых соседских чашек за стеной. А в спальне она попытается развеселить меня, как безутешную Деметру, и спросит: Ты можешь под ямб? Этим твоим дурацким фрикциям очень подойдёт четырёхстопный акаталектический. Вот, попробуй:
עיר ערה בארומה של ערב ערום
И окажется, что с тех пор, как я любил, прошла неделя, потому что утром, когда ночь ещё не совсем ушла, но действительность уже белая, повествовательная, с календаря опадает ещё один пожелтевший от осени лист.
Raining
Ты разворачивала шоколадку, и я проснулся от шуршания обёртки.
Оказалось, что это не ты, и не шоколадка, и не обёртка, а просто шумит дождь…
Птичьи слёзы наводнили город, затопили серый, старый дом. Плачут птицы - всё пройдёт так скоро, нам вдвоём не мокнуть под дождём. Птицы смотрят, ничего не понимая - может, люди просто дураки? В моём небе птицы умирают - нам с тобой не стиснуть две руки. Стекают слёзы по стеклу, стучатся дробью барабанной. Но, как дуэли на балу, гроза была какой-то странной. Струятся капли по щекам, и, сидя у окна на стуле, ты только волю дай рукам - они б весь мир перевернули...
Sweetie
Когда на свете не было ни меня, ни моей мамы, жила-была девочка. Однажды, к ней подошёл человек и начал рассказывать историю, приключившуюся с ним давным-давно:
- В одной деревне был очень глубокий колодец. Такой глубокий, что никто не мог зачерпнуть из него воды. А вода в нём была такая вкусная, такая сладкая…
- А откуда же люди знали, что вода вкусная, если её никто достать не мог? – перебила его девочка.
Uncomfortable
Потерялась, подевалась куда-то. Пропала, исчезла, укралась, не вернулась книга, которую ты мне. По вечерам, сидя так рядом и подогнув одну. Стремительно-ровно-красивую под себя и шелестя. Ресницами, губами, страницами, слюнявя шаловливо-тонкий. Один из десяти, державших. Мои озверевшие восемьдесят килограммолет внизу. Под строгим одеялом, поглаживаемым туда-сюда. Мягко-пуховым взглядом в. Точку экстремума, её же – опоры всех. Архимедш-надежд, кариатид-полиартрит, уже уставших от и застывших в. Бесчувственной верности, ощущаемой похрустыванием суставов. Когда вечно, как на зло, спускаются и приходиться постоянно подтягивать. Немыслимо рвущиеся, потно-плотно-неудобные, никогда-не-бывающие белыми. Носки, купленные по случаю. Поиска деньрожденного подарка другудругому в универсальном. Магазине, крыши которого плавятся от разошедшегося, разогретого, потерявшего всякое терпение. Вечера, вчера стёкшего бронзовой лавой тебе прямо под ноги. Ходящие по проспекту, оборачивающие на себя взгляды. Чужие, но надо спешить, потому что. Ещё и ремень нужен, а то. Разболтавшиеся джинсы так и норовят сползти, защемляя. Неудобную, толстую резинку трусов, которую тут же увидят уставившиеся вокруг. Пьющие соки холодные – суки горячие. Хотя, лучше наоборот, как в журналах, где. В холодных, северных странах тёплый паркет, на нём аккуратная софа, на ней уютная женщина, на ней. Кофта, которая не жмёт, не болтается, читает. Книгу, которую никак. Найти могу не.
Venus de Мыло (анти-Пигмалион)
Наконец-то донёсся долгожданный звон будильника. Как будто в обычной утренней спешке, можно уже бежать в ванную, а там смыть с себя усталось, пот и неприкаянность прошедшей ночи. Не так-то просто отмыть руки. На них всегда остаётся слой жира, когда обнимаешь женщину.
Continue readingA Portrait
Немного скрипит на зубах. Это кто-то протёр пыль с моего лица, чуть сдвинул меня в сторону и тихо вышел из комнаты. Мне нельзя пошевелиться, потому что тогда все сразу поймут. А я стою в рамочке на полке и делаю вид. Но, кажется, они, всё-таки, о чём-то догадываются.
Continue readingA Cigarette
“Можно огоньку?” – дотянулась откуда-то из темноты, и одинокая сигарета вопросительно уставилась на него.
“На здоровье” – усмехнулся он, чиркая спичкой. Фигуристое пламя испуганно вздрогнуло и медленно двинулось в направлении белеющего луча сигареты.
On a Waltz Tune
Вам спать пора, Вам нужно на покой. Часы, краснея, объявили полночь. Он мог до Вас дотронуться рукой, но Вам сказал лишь "полно, слышишь, полно... Спокойной ночи и приятных снов", Воздушный поцелуй - и всё прощанье. Ушёл к другой, с ней лёг без лишних слов, Тем подтвердив скупые обещанья...
Свалиться с Неба
Небо не выдержало. А поначалу казалось таким надёжным, прочным и всеобъемлющим, что он, не задумываясь, приступил к осуществлению своего плана. “Пуститься во все тяжкие” – так, кажется, это называется теперь. Но тогда, лет десять тому назад, не хотелось искать слова. Это казалось мелочным, как подбирать кем-то оброненные копейки-медяшки с мостовой. Тогда надо было идти ва-банк, упиваясь собственным безрассудством и сдувая лёгкие препятствия тем ветром, что царил в голове.
Continue readingPictures from Exibition
В кружку слёзы я собрал, Как милостыню божью - По друзьям прошёл, И каждый бросил по слезе; Кошка хвостиком махнула, Кружку уронила - Человек прошёл - Окурок в луже затушил... Подарили мне кулёк любви - Вся в сладкой пудре; К празднику берёг - Попробовать не смел. Мышка пробежала, Хрумкая зубами - Грязный ворох крошек Ветер заметал...
Private Life of Words
Слова бежали за ней вдогонку, пытаясь зацепиться за рукав, удержать, не дать уйти, задержать. Целая гурьба слов, маленьких, тёмных, приставучих, тянули к ней руки, дёргая за пальто. Только бы остановить её до того, как она свернёт за угол, где трамвай своим шумом и грохотом переедет маленькие тельца этих привязчивых созданий, изо всех сил пытающихся удержать её в своих цепких руках. Удержать и вернуть назад, в то мгновение, когда она позволяла им забавляться собою.
Continue readingA Date
Она так спешила на свидание, что почти не накрасилась. “Всё равно размажется, когда будем целоваться” – озорная мысль проскочила почти незамеченной. Куртка, лифт, старушки на лавочке, угол дома, и вот он, ждёт, нервно переступая с ноги на ногу. “Кони сытые, бьют копытами” – песня, что ли такая была, пронеслось в голове; а ещё почему-то захотелось подойти и спошлить, спросив, смотря дерзко и вызывающе прямо в глаза:
“Ты кто?” и тут же самой ответить: “Милый, да ты же просто хуй в пальто!”. Будет стоять, хлопать глазами, роняя снежинки с ресниц. Ресницы у него, конечно, потрясающе красивые – длинные, как у коровы. “Кстати, что это за новое пальто? Слишком яркое для мужчины” – с досадой отметила она про себя. “И так черезчур выделяется: ростом, плечами, всё теми же ресницами, а теперь ещё вот и пальто. Господи, а это что за блямба на пальто?” Подойдя поближе, на расстояние поцелуя, о котором она мечтала пять минут назад, она решительно нарушила его намерения, вперив свой взгляд в огромный ярко-красный значок, красовавшийся у него на груди, где большими буквами было очень отчётливо, так, что можно было прочесть и с нескольких метров, написано: “Я ЛЮБЛЮ МАШУ!”
- Сними, пожалуйста. Слышишь? Сейчас же сними!
В ответ послышался хлопот ресниц и какое-то невнятное бормотание:
- Ну ты чего… Я думал тебе понравится…
***
Следующую встречу она назначила летом. “Хотя бы не будет этого дурацкого пальто” – так выразилось её подотчётное желание забыть про значок. Поправив причёску, строго-удовлетворённо оглядев себя в зеркале, она вышла на улицу.
- Привет!
И вдруг вся решимость ответить дерзко, звонко и достойно пропала. Макияж “поплыл”, и, робко теребя его за рукав, она выдавила из себя сквозь слёзы:
- В субботу я выхожу замуж…
Psycho
Полчаса на автобусе и час на метро в один конец. Да ещё в субботу и к первой паре. Поначалу знакомые удивлялись: “нужны тебе эти копейки за семинарские занятия”, а потом смирились и только изредка подкалывали: “ну, как там твой Ромео-первокурсник?”. Призывая на помощь все свои навыки психолога, она старательно отшучивалась, пытаясь не допустить волны румянца на щеках. На самом деле, первоначально возникший интерес был чисто профессиональным. На его рисунки она обратила внимание сразу, как только они легли на стол кафедры.
Continue readingDoorbells
Один звонок. Стало быть, к соседке. Но ни дети, ни внуки, ни почтальон с пенсией, ни пересыпанные тальком товарки по бриджу, как этого можно было бы ожидать от визитёров старушки, к ней не захаживают. Опять новое лицо. На этот раз женское, молодое. И опять глаза спрятаны. Надо будет послушать новости. Наверняка, кого-нибудь объявят в розыск, а мы больше никогда не встретим в нашем коридоре эту юную посетительницу, испуганно пробегающую под нашими взглядами.
Два звонка. Пусть сама открывает. Надоели. К мадам ходят толпы. Как правило, приходят или с зарёванными щеками, или с фингалами. Уходят же с блаженной улыбкой и, как правило, в косо застёгнутой кофточке и торчащим из авоськи лифчиком. А то и вообще, с оторванными пуговицами распахнутой ширинки. По утрам я, как бы невзначай, оставляю на кухонном столе свежую булку для диабетиков, обезжиренный творог и чашку ячменного кофе. Она мне ничего не говорит, но посуду за собой моет сама.
На звук трёх звонков выбегает, виляя хвостом, беспородная сволочь, загадившая на прошлой неделе всё парадное. Прыгая, облизывает обоих пришедших. Дверь Катюшиной комнаты распахивается, и оттуда расползается по всему коридору вонь промасленной спецовки, дешёвого лака для ногтей, сигарет “прима” и заигранное шипенье “уот кэн ай ду”. Её бывший виновато здоровается, осведомляясь, всё ли у нас в порядке с сантехникой и электропроводкой и какой пришёл последний счёт за воду, на ходу подгоняя своего пацана: “ну, чего ты стоишь – возьми Джека и иди к маме”.
А четыре звонка это ко мне. Четыре – потому что ни у кого нет терпения столько раз выжать еле работающую кнопку. Всё равно никто не заходит. А я только радуюсь – сижу себе спокойненько, кроплю над тетрадью. Может, выйдет забавная история про нашу квартиру. Взгляд мой натыкается на четыре зуммера, висящих у меня над дверью. Что же это получается – они все ко мне, что ли?
Словоблудие (фу, стыд то какой)
По воскресеньям она не любила целоваться. А он пришёл сегодня, потому что хотелось потрогать. Счастье было завернуто в полотенце, в одной руке расчёска, в другой ножницы.
Они подходили друг к другу всё ближе (“какя подходящая пара” – умилялись старушки, внезапно наполнившие комнату; “какое неподходящее время” – злорадствовал проснувшийся будильник). Она двигалась ему навстречу, как Емеля, лёжа на кровати, а он спешил к ней, прислонившись к косяку двери.
Plot
Терпеть больше невозможно. Стремительно распахивая всё, что на ней было, она, растекаясь краской, предоставила ему любоваться её дрожащей от напряжения фигурой, то тут, то там поблескивающей влагой. “Солёная” – отметил он с предвкушением, бросив её на раскалённое ложе. Она заелозила по нему, как по маслу. Можно просто сгореть от этого жара. Он хапал её своими огромными крепкими лопатами, круча и переворачивая со стороны в сторону. Она потекла. Струйки заливались повсюду, то смешиваясь с потом, то застывая в смущённой нерешительности. В дымном угаре, стараясь не выдать жгучую боль, она то шипела сквозь стиснутые зубы, то яростно слизывала брызги слюны, вырывавшиеся откуда-то из клокочущего нутра. Крепко зажав со всех сторон, он внезапно перебросил её с огня на холодный белый фарфор. Упруго подпрыгивая, выгибаясь и дрожа своими бледными формами, подставляя всю себя под его щупальца, стараясь вписаться и отпечататься каждой своей жилкой в его форме, она раздвигалась навстречу блестящему острию, уже окрасившемуся её соками. Она издала последний вздох, он отложил вилку, вытер салфеткой рот и очередной раз удивлённо подумал: “Интересно, ну почему же я так люблю яичницу?”
Mathematics and Fine Arts
Сначала, она считала, сколько раз они переспали. Он запоминал эти дни, стараясь вывести закономерность, раскладывая даты по неприводимым полиномам в полях Галуа. Позже, они стали подсчитывать “соотношение удовлетворения”, деля сумму их оргазмов в день на число раз, когда они кончили вместе. И пока не получалось заветной единицы, они не останавливались. Постепенно, подсчёты усложнялись: сколько раз можно, просто думая друг о друге. Он рвал подушки во сне резкими, судорожными аперкотами каждую одиникую ночь, она елозила на своём рабочем месте целыми днями, стараясь прикрыть небрежно брошенной на ноги книжкой проступающие сквозь брюки пятна. Инегрирование бралось по всему контуру: она покупала килограммы пончиков, и зверски-методично заворачивала их ему на дежурство, продевая кончик каждой салфетки в дырку. Он готовил её к экзаменам, вдохновенно иллюстрируя геометрические понятия всеми её выпуклостями и вогнутостями, хотя на нормальные объяснения механики отдачи или закона сохранения импульса обычно уже не хватало дыхания. Потом подсчёт изменился: с работы той его скоро погнали, экзамены она завалила, а сегодня уже двадцать лет, как они не виделись. Из математика, не знавшего счёт счастью, получился художник, не различающий цвета. Память превратила её в Снежную Королеву – ресницы, брови и озорные вихры подёрнулись инеем, морозный румянец проглядывает из-под ломкой корочки обледенелых щёк, мерцающие снежинки прилипли к губам, застывшим в безотчётном устремлении к поцелую. Невообразимые в местном климате цвета зимней патины превратили выцветающие от времени воспоминания в полную таинства полумонохромную икону. Коснуться её губами, причаститься, оставить на ней запотевший след своего дыхания, и со всего разбега наталкиваешься – нет, не на тёплый и податливый смех на скрипящем сугробе – а на жёсткую рамку картины, в которую старательная память-богомаз навсегда обрамила вкус шестнадцатилетнего поцелуя.
Экскурсовод: “Обратите внимание: обратная перспектива (увеличение предметов при их удалении), использовавшаяся в древней иконописи, служит мощным выразительным средством для передачи их близости друг с другом и по сей день, когда 3000 километров попросту не подчиняются законам перспективы линейной”.
Назло Фету
У меня на глазах раздевалась Осень,
Смывая последние краски. Впрочем,
Объятие рук не заменит шарф;
Слезы, конечно, известный шарм,
Но только дождь обратит вниманье
На мокрый профиль скул в тумане;
Все другие пройдут, протыкая взглядом -
Ангел невидим, когда она рядом,
Шелестя руками по мокрой коже
Джинс, на Осень так сильно похожа.
September, 1st
Забегался, засуетился, замотался так, что вспомнил о начале осени, только посмотрев на календарь. Ничего удивительного – осени в этих краях почти что и не чувствуется. Завтра потепление и нет никакого шанса услышать, как потянет сквозняк, и посеревшее небо выветрит из смятой постели тёплый запах усталости, смешанный с духами. Вечнозелёные листья не вянут, ковриками высаженная трава не жухнет, никто не умирает у тебя на руках, не целует тебя последний раз за сегодня, не исчезает из поля зрения, несясь, сломя голову, на последний автобус. Страх расставания не превратится в силу сверхблизких ядерных взаимодействий, удерживающую тебя в ней и обнимаемого ею тебя. Скоро всё будет сдуто, сброшено, больше уже не модно в этом сезоне. Только осенью, не спеша сбрасывающей с себя поношенный защитный слой зелёного гламура и натягивающей на дрожащее тело тонкое демисезонное пальтишко, можно увидеть собственными глазами, как ненадёжны и хрупки руки и их объятия – их переплетением уже предопределён разрыв. В этот момент переодевания, достаточно одной полуувядшей приставки, из тех, что рассыпаны по тротуарам, чтобы превратить прикосновение (touch) в расставание (detouch). В это время года можно остаться дома, за окном, по которому капают осенние слёзы, а можно выйти на улицу, и хлюпать по лужам, время от времени размазывая ладонью стекающие по щекам капли. Все деревья поймут тебя – их оголённые, мокрые, чёрно-блестящие в свете фонарей, руки уже расстались друг с другом. Теперь каждый сам по себе, Пушкин в помощь. Но пока ещё осталось пару часов, за которые можно успеть: сидеть в опустевшей комнате, из которой ушли и разбежались все, даже пустозвонкое лето и приторачивать друг к другу слова на странице, не исправляя мягкое московское написание “дожь” на словарно-правильное – он ведь уже стучится, как бы не обидеть…